Уж ты воспитала бы его, подумал Рогов. Ох, ты и воспитала бы его!
Анна меж тем затопила печь, куда были заблаговременно сложены сухие березовые дрова; крошечный домик наполнился дымом, но вскоре его вытянуло.
— Есть хочешь? — спросила она. — Чайку, может? Нет? Ну, тогда выпей. Вот, фляжку я тебе взяла. Думаешь, легко у нас тут выпивку достать? Ан достала, для милого дружка и сережку из ушка.
Вполне допуская, что при здешней системе обманок во фляге может быть что угодно, вплоть до мочи, Рогов отвинтил крышку мятой солдатской фляги и хлебнул: нет, ничего, обычный свекольный самогон, он пивал такой на практике, собирая в Белоруссии свидетельства о партизанской войне после четвертого курса. Там он, кстати, и узнал, как расплачивались белорусские деревни за партизанские вылазки. Самогон был хорош.
— Ладно, присосался. — Анна с раздражением отобрала флягу. — Всем бы вам одного.
— А вам — другого, — добродушно ответил он.
— А нам — другого, — вдруг улыбнулась она. — Начинаешь, начинаешь въезжать-то понемногу… Ну, сейчас согреется в избе, да и ляжем. Раздевайся покуда.
Мысль о том, что ему придется лечь с ней, что она для этого и притащила его сюда и будет теперь требовать исполнения этой повинности не раз и не два, вызвала у Рогова новую вспышку злобы. Мало ей было отнять у него только что обретенную веру в существование и обретение настоящего Чистого, мало того, что вымечтанный им образчик новой жизни оказался, по сути, туристским лагерем с садомазохистским уклоном, — теперь он должен был еще и ублажать ее! Может, если долго ее бить, она покажет дорогу? Да нет, она привычная, битье ей только в радость… Он вырвал у нее из рук фляжку и сделал еще два больших глотка.
— Ну что? — Он поставил фляжку на стол и схватил Анну за плечи. — Любиться будем? А? Любиться будем? — Он сам за собой заметил, что стал повторять слова, как Николка: это здорово подзаводило.
Единственный глаз Анны заморгал, как ему показалось, испуганно.
— Ты что, ты что, — забормотала она.
Весь страх прошедших суток, все разочарование, все отчаяние — все поднялось в нем. Повторяя: «Любиться будем, да? Любиться будем?», он срывал куртку, кофту, юбку с ее покорного, но крепкого тела, — он чувствовал, каким сильным было это чистое, гладкое тело сибирячки; и даже сырой запах дома не забивал здорового, жаркого запаха этого тела — от нее пахло пботом, и ромашкой, с которой она мыла блестящие волосы, единственное свое украшение, и женским желанием. Груди были маленькие, горячие, с длинными сосками, живот сильный и твердый, все тело было таким жарким, что казалось смуглым, да он и не видел его толком во тьме избы. Если не замечать сморщенного века и не помнить, как она его украла из одного плена в другой, с ней можно было иметь дело, особенно после свекольного самогона — тем более, что в такие минуты зрение Рогова как бы размывалось, он старался не вглядываться, чтобы не увидеть чего-то, что сразу погубило бы любое возбуждение. Такие детали есть, и потому он фиксировал взгляд на шее, на плече.
Да, она могла и умела вызвать желание, даром что была груба, проста, лжива, — грубость и ложь были женские, а тело молодое, девическое, и можно было забыть о ее вранье и глумливом смехе. Но не помнить о том, как она увлекла его из константиновского плена в свой, как обманом заманила туда, откуда уж вовсе нельзя было бежать, — он не мог, а потому сильно и грубо мял ее тело, с отвращением понимая, что ей только того и надо. Она и сама не отставала, кусала его рот, царапала спину. Лавка была узка, они свалились на пол, и он долго, зло, как никогда прежде, вбивался в нее на полу; почувствовал, что подступает, с другой бы начал сдерживаться, чтобы продлить ей удовольствие, но тут не стал — невелика барыня. Она полежала молча, стиснув зубы и выравнивая дыхание. Он лежал рядом на животе, и сон одолевал его.
— Слабоват, — сказала она. — Ну да ничего, время будет, притремся.
Рогов, впрочем, не поручился бы, что это не приснилось ему. Ветер шумел за окнами. Не было сил противиться сну, больше похожему на обморок.
Он проснулся внезапно, с необыкновенной ясностью в голове и легкостью в теле. Сел на лавке: огромный месяц за окном стоял так низко, что едва не упирался нижним рогом в стекло. В его ртутном белом свете ясно виднелись обесцвеченные стволы, листья, травы. Видимо, ветер разогнал тучи. Анна спала на боку, по-детски подложив под щеку сложенные ладони. Рогов слышал ее хрипловатое дыхание.
Мысль о побеге явилась естественно и мгновенно: уходить надо было теперь, пока месяц еще не выцвел и сон ее не истончился перед рассветом. Стараясь двигаться неслышно, Рогов встал, подхватил с пола сумку с едой (Анна дорогу знает, не пропадет, ему нужнее) и вышел из домика.
Лес был светел, и в сиянии месяца все выглядело нереально четким, как пестрые картинки на изнанке век. Странно, но Рогов отлично знал теперь, куда идти. Месяц стоял на юго-западе, Чистое было на востоке. Минут пять он шел среди высвеченных стволов и вдруг увидел перед собой широкую поляну; на поляне стояла изба — та самая, из которой он только что вышел, — а в ней спала Анна. Он знал это, даже не заходя внутрь: в ушах у него снова раздался тот же самый жаркий голос, что и позавчера (Господи, неужели позавчера?), в день, когда он заблудился в лесу. Но теперь это было не заклинание — теперь это был смех, не ликующий и не злорадный, а ровный, тихий смех, смех шепотом.
Рогов кинулся дальше, миновав поляну, побежал наискось от месяца, опускавшегося все ниже. Он стоял теперь прямо над лесом, неестественно огромный. Шарахаясь от него и натыкаясь на стволы, Рогов бежал те же пять минут и снова выбежал на поляну, и снова безрадостный смех раздался в его ушах.
Месяц висел теперь плашмя, как белое крыло, и занимал собою полнеба. Не разбирая дороги, не соблюдая направления, Рогов ломился через лес, натыкаясь на кусты, путаясь в неожиданно выросшей траве, — но снова безрадостный смех звучал у него в ушах, и силуэт дома на поляне в ртутном свете виднелся еще издали. Этот белый свет затоплял лес, белый свет с черного неба. Дверь дома открылась, и так страшно было то, что должен был увидеть Рогов на пороге, что его подбросило на лавке, и на этот раз он проснулся действительно.
Белый свет пасмурного дня заливал дом, и смертельная скука была в этом пасмурном дне, как и во всяком позднем, больном пробуждении. Анна спала на боку, по-детски подложив под щеку сложенные ладони. Мысль о побеге… нет, все это уже было. Мысли о побеге приходят главным образом во сне. Рогов сел на полу и обхватил голову руками. Анна зашевелилась, потянулась и села рядом, не глядя на него. Лицо у нее было одутловатое, опухшее со сна, старое. На тело он старался не смотреть. Она встала, привела в порядок одежду, вынула откуда-то из складок юбки круглое зеркальце — точь-в-точь такое, как у него, — посмотрелась в него и поправила волосы.
— Откуда у тебя оно? — сипло спросил Рогов.
— У всех такое, Константин сказал носить, — удивленно ответила она. — Как же без него?
И действительно, с удивившим его самого спокойствием подумал Рогов. Как же без него? Отрежут ухо, рассекут бровь — надо же полюбоваться. Вроде татуировки у дикарей: поглядеть хоть, за какую красоту терпел.
— Ну? — спросил он. — И что теперь будем делать?
— Как что? — спросила она так презрительно-равнодушно, что он, решивший уже ни одной новой обманке не дивиться, все-таки изумился и обиделся. — Домой пойдешь.
— В Чистое?
— Зачем в Чистое? Нешто у тебя там дом? Откуда пришел, туда и пойдешь.
— Как я пойду, я дороги не знаю?
— Что тут знать-то, три километра. Я тебе покажу, в какую сторону. Неужто не дойдешь? За руку тебя вести?
— Но ты же вчера говорила…
— Мало что я говорила. Не место тебе тут. Нам такие мальчики без надобности.
Господи, подумал Рогов. Вдруг это и было испытание, вдруг ее подговорил Константин?
— Это что же, он тебе присоветовал меня так проверить? — спросил он с ненавистью.
— Дурак ты, дурак, — равнодушно сказала она. — Вижу, мальчик гладкий, отчего не поиграть. Поиграла, и ладно. Мальчик как мальчик. Нечего тебе делать с нами, хилый больно.
Только тут он испугался ее по-настоящему. Конечно, все это нужно было понять с самого начала. Зачем он ей, и какая ей нужна любовь — после той безумно напряженной жизни, которая шла в поселке? Там, где каждый день творится произвол, и страх, и мука, там, где каждый день казнь и всегда не до конца, — какая ей еще любовь? Любовь в этих местах только такой и может быть — на одну ночь, с бесчисленными обманками. А наутро надо рвать любую связь, потому что только боль и дает еще им всем почувствовать, что они живут. Как он мог купиться? Ведь один знакомец как-то в сильном подпитии говорил ему: в любви самое ценное — разрыв, помнишь про страсть к разрывам, так вот, она действительно манит, потому что только разрыв и дает тебе почувствовать, что любовь была. Раньше, говорил он, я ненавидел разлуки, теперь тороплю их, как могу. Прощания, расставания разные — мирные, бурные, яростные, — только они и дают доказательство, что я жив. Вот она, их любовь, и только такая любовь могла быть в настоящем Чистом, если оно было где-то и когда-то. На все про все сутки, а дальше опять пальцы рубить.
Он встал, застегнул рубаху, достал из нагрудного кармана зеркальце: недоуменное, по-детски обиженное небритое лицо смотрело на него.
— Ладно, иди, — скучно сказала она. — Тут тебе напрямую полчаса ходу. Шагов через сто от дома выйдешь на тропу, она тебя приведет.
— К Константину? — не удержался он. — У вас ведь все тут… с двойным донышком…
— Больно нужен ты Константину, — отвернулась Анна.
Надо было что-то сказать на прощание, что-то злое. Он вспомнил закон. Закон в том и заключался, чтобы все время превышать уровень чужой мерзости, отвечать на него мерзостью десятикратной, — но что он мог сделать? Сказать, что у нее рожа опухшая, что изо рта пахнет? Еще как-нибудь ударить горбатого по горбу? Он знал, что для таких слов она неуязвима, да он и не сказал бы таких слов. Ударить ее? Да, пожалуй, он мог бы ее ударить. Но доставить ей большей радости было нельзя, только того она и хотела — может быть, и сознательно провоцировал