Сейчас, спустя годы пастырской службы, отец Борис скорее всего смог бы поставить духовный диагноз правильно. Но тогда молодой священник решил, что у Клавы это просто новоначальная ревность не по разуму. И всё наладится по мере духовного роста, взросления его прихожанки. Но дело оказалось не таким простым. И огонёк в глазах Клавы питался не одной ревностью по Боге. Были у этого огня другие источники…
А что это за источники – стало ясно позднее, когда Василий Егорович, всегда крепкий, начал прихварывать. Как-то быстро исхудал. Брат Михаил устроил его в областную больницу в отдельную палату, но и отдельная палата не помогла, и Василий довольно скоро вернулся из неё, уже совсем слабым, с онкологическим диагнозом.
Теперь Клавдия могла спокойно ходить на все службы. Никто больше не бранился на неё, никто не гонялся за ней с ремнём в руках. Егорыч лежал, и даже щи можно было не варить, потому что аппетит у него пропал. Тяпа не отходил от окна, возле которого стоял диванчик Василия, и тоже значительно уменьшился в размерах. В дом его Клавдия не пускала, и он лежал на снегу, не желая уходить в тёплую конуру от болеющего хозяина.
На вопросы о болезни мужа Клава отвечала сухо и коротко: «Василия постигла кара за грехи и неверие!» К удивлению отца Бориса, ревность его прихожанки значительно угасла, и Клавдия стала пропускать службы. Тогда и начал батюшка понимать, что ревность её питалась противоречием мужу, желанием выглядеть праведной на фоне его неверия. Противоречить больше смысла не было, и воевать не с кем. Без этой войны посещение храма, молитвы, пост – всё стало неинтересным, слишком обыденным.
Батюшка шёл по заснеженной тропинке на службу и думал: где истоки таких историй? Может, похожая ревность была у фарисея? Того самого, который гордо стоял в храме и, глядя на поникшего мытаря, услаждался своими помыслами: «Боже! Благодарю Тебя, что я не таков, как прочие люди, грабители, обидчики, прелюбодеи, или как этот мытарь: пощусь два раза в неделю, даю десятую часть из всего, что приобретаю…» В то время как мытарь смиренно повторял: «Боже, милостив буди мне, грешному!»
Внезапная мысль поразила отца Бориса, и он даже остановился на ходу: «А могу ли я судить других за фарисейство?.. Да и откуда я могу знать, где фарисейство, а где мытарство? Разве в себе я не могу найти ничего фарисейского? Осуждая эту прихожанку, разве не чувствую я в душе этого тонкого и горделивого: «Слава Богу, что я не таков, как эта женщина…» Только один Господь-Сердцевед всё знает… Да, Господи, если я нахожу в себе фарисея, то я – мытарь. А если нахожу фарисея в других, то сам фарисей.
И ещё: никто не может быть уверен в себе. Никто не знает, не поменяются ли в его сердце местами мытарь и фарисей на следующий же день… И мытарь в своей следующей молитве может гордо произнести «Слава Богу, что я не такой, как этот фарисей! «Так всё непросто это, Господи! Но ведь я пастырь и должен заботиться о духовной жизни своей паствы… Что делать?»
Батюшка встрепенулся: странно, наверное, выглядит священник, застывший на снежной дороге с глубокомысленным видом. И отец Борис, так и не найдя ответа на свой вопрос, зашагал дальше по тропинке, ведущей через белоснежные сугробы к храму.
Вскоре, однако, его пастырские раздумья были прерваны неожиданной встречей. Через несколько дней, вечером после службы, когда отец Борис торопился домой к жене Александре и маленькому сынишке Кузьме, его остановил запорошенный снегом мужчина. Вглядевшись в темноте в незнакомца, батюшка признал в нём младшего брата Егорыча. Михаил заметно нервничал.
– Батюшка, вы нам нужны очень-очень! Не откажите, пожалуйста!
Пока шли к дому бывшего председателя сельсовета, Михаил торопливо рассказывал:
– Батюшка, вы знаете ведь, что брат мой болен. Он умирает. Я вот к нему езжу так часто, как могу… По выходным… И знаете, лежит он дома уже пару месяцев, и с каждым моим приездом меняется. Сначала я приеду, а он лежит и в потолок смотрит. В глазах тоска и отчаяние. Знает, что умирает ведь… Мне с ним и поговорить-то невозможно было, он смотрел сквозь меня. Так, как будто он уже и не здесь. И всё, что я мог сказать – ему неинтересно и ненужно совсем. Я оставлю ему еды, деликатесов всяких, вкуснятинки, ну, Тяпку покормлю, да и уеду в город, неделя-то рабочая.
Батюшка вздохнул. Что он мог ответить неверующему человеку?
А Михаил продолжал возбуждённо:
– А где-то месяц назад я приехал: глаза у брата живые стали! Смотрю: он книги читает! Лежит рядом с его диванчиком на тумбочке целая стопка книг, и он их читает! Просмотрел я книги, а это Клавины. Агитация религиозная, вы уж простите меня, батюшка, что так выражаюсь… Про святых там всяких. Ещё эта, как её, Библия… Ну, я уж не стал спорить с умирающим человеком, доказывать, что дурман это всё религиозный… Пусть утешается…
А сегодня я приехал с утра – Вася плачет. Я его сроду плачущим не видел! Странно так плачет – слёзы текут, а сам улыбается. И просит, чтобы я священника, вас, то есть, батюшка, позвал. Креститься надумал. Вот как! Отец дорогой, ты уж окрести его, что ли, я тебя отблагодарю!
А то раньше в нашем селе никаких храмов и в помине не было. И родители у нас неверующие были – при советской власти ведь выросли. Бабушка вот только всё молилась перед иконами старыми, это я сейчас вспоминаю. Давно это было – в детстве, – а вот почему-то сейчас вспомнил… Так как, отец Борис, насчёт крещения?
Батюшка молчал. Потом медленно сказал:
– Хорошо, Михаил. Только давайте мы так сделаем: сначала я с вами больного навещу, поговорю с ним. А потом и про крещение решим. Тем более – сейчас у меня с собой нет необходимого для совершения Таинства.
Но разговора с Василием не получилось. Когда отец Борис с Михаилом вошли в калитку, к ним подошёл всё ещё огромный, но исхудавший Тяпа. Вид у пса был тоскливый, он не лаял залихватски на постороннего, а смотрел так ожидающе и печально, что у батюшки сжалось сердце: «Скотинка простая, а ведь всё понимает».
В дверь они зайти не смогли. Потому что когда поднялись по ступенькам, дверь распахнулась сама. На пороге стояла Клава. Вид у неё был боевой.
– Батюшка, простите, но я вас не приглашала! Знаю я, зачем вы пожаловали, да только не получится у вас ничего! Сколько муж меня гонял! Сколько с ремнём за мной бегал! Позору и страху натерпелась! А теперь что ж – хочет на тот свет чистеньким уйти?! Как прижало – так уверовал?! Не выйдет!
Михаил попытался отстранить Клавдию:
– Клав, да ты что?! Муж ведь это твой. Он сам просил батюшку позвать.
– А я говорю, что не пущу! А будешь, Мишка, настаивать, так я в твой обком-райком завтра же приеду! Опозорю перед всеми твоими начальниками! А то ишь – заря коммунизма у них, религия – опиум народа! Вот и встречайте свою зарю коммунизма без опиума! В трезвом виде! Уходите-уходите из моего дома!
Из комнаты донёсся слабый голос:
– Клав, пусти, пожалуйста, мне нужно, очень нужно священника.
Но дверь захлопнулась. И мужчины остались стоять на улице. Отец Борис посмотрел на захлопнувшуюся дверь. Перевёл взгляд на тоскливую морду Тяпы. А затем, отозвав Михаила за калитку, что-то горячо пошептал ему.
Ближе к вечеру, когда всё ещё пышущая гневом Клава отправилась на обычные многочасовые посиделки к соседке Тамаре, Михаил вышел на задворки. Прошёл по глубокому снегу через огород, тропя путь для отца Бориса, который неуклюже перелез через забор и почти свалился в крепкие объятия работника обкома. Крадучись, по-партизански, прошли они в дом, где и окрестил батюшка умирающего.
Сначала отец Борис совершил чин оглашения, прочитал запретительные молитвы, и больной отрекался вместе с ним от сил зла. Во время крещения Василий сидел на стуле и поднимался с помощью брата, слабым голосом повторяя за отцом Борисом:
– Сочетаешься ли ты со Христом?
– Сочетаюсь.
– Сочетался ли ты со Христом?
– Сочетался.
– И веруешь ли Ему?
– Верую Ему как Царю и Богу…
А когда батюшка совершал Миропомазание, его самого охватил трепет: лицо крещаемого видимым образом менялось после каждого помазания Святым Миром лба, глаз, ноздрей, уст… Повторяя каждый раз: «Печать дара Духа Святаго. Аминь», отец Борис видел, как бледное лицо больного таинственным образом преображалось и светлело.
А после помазания Святым Миром Василий уже стоял на ногах сам. Отец Борис поздравил своего крестника. Потом Михаил вышел, и батюшка причастил новоизбранного воина Христа Бога нашего.
Когда отец Борис уходил, Василий плакал. Слёзы текли по его исхудавшему лицу, а сам он светло улыбался. В дверях Михаил стал благодарить батюшку и всё пытался засунуть в карман купюры. Но отец Борис, к его удивлению, не взял денег. И младший брат, выйдя на крыльцо, долго смотрел ему вслед. Шёл домой батюшка, уже не таясь, не задворками, а по улице. Шёл и думал, что нужно будет теперь навещать и причащать больного. Не дожидаясь приезда младшего брата.
Но в этот же день им с Михаилом суждено было встретиться ещё раз. Близилась полночь, и отец Борис читал перед сном книгу под ровное дыхание жены Александры и сладкое посапывание Кузеньки. Вдруг в дверь постучали, и когда батюшка вышел, накинув старый полушубок, он снова увидел Михаила. Тот стоял молча и нерешительно смотрел на священника, а потом выдохнул:
– Батюшка, он умер. Вскоре после вашего ухода. Ещё и Клава не успела вернуться. И ещё, батюшка, перед смертью он посмотрел в угол и говорит мне: «Миш, их нет. Они ушли». – «Кто ушли, брат, о ком ты?» – «Эти чёрные и злые – они ушли. Совсем. А знаешь, Миш, батюшка сказал, что у меня теперь есть ангел-хранитель. Правда есть. Миш, он правда есть! Ах, какой он красивый! Я такой счастливый, Миш! Как я счастлив! Ты его тоже видишь? Ну вот же он, вот!» Я, батюшка, оторопел даже. А он улыбнулся и умер.
На отпевании Василия было много народу. Сам он лежал в гробу как живой. И лицо его по-прежнему было светлым, радостным. Сначала все удивлялись решению Михаила отпевать брата, а потом пришли проводить его в церковь. Клавдия отпеванию не препятствовал