Opus 1 — страница 42 из 71

Табличку всё равно требовалось уничтожить, дабы никто не смог обнаружить заказчика, исполнителя или связь между ними. Оттого их и делали настолько хрупкими.

Разжав кулак, Кейлус с брезгливым изяществом отряхнул руку, шевельнув пальцами так, словно смахивал с них воду.

– Ты ведь прочёл? – не глядя на Тима, спросил он.

– Да.

– Даже «коршунам» оказался не по зубам. Надо же. – Отвернувшись, Кейлус уставился на нотные листы, перебирая пальцами по клавишам: легко, касаясь их одними ногтями, извлек стук, похожий на бряцанье костей, но не музыкальные звуки. – Странно… Дэйлион говорит, «коршуны» убиты Мёртвой Молитвой. Но мальчишка не смог бы сотворить её, будь он один. Его должен был кто-то прикрывать. Другой маг. А разведывательное заклинание показало, что живых рядом с ним нет…

Короткий всплеск холодного бешенства уступил место усталости.

– Маг мог телепортироваться к нему позже, – проговорил Тим, удерживаясь от желания высказать всё, что думает по этому поводу – и на что не имел никакого права. – Одновременно с «коршунами».

– Но у малыша Уэрти точно завёлся друг, о котором мы ничего не знаем. Никто не знает. И что ему понадобилось у истока Лидемаль? – Кейлус посмотрел на окно, у которого стоял клаустур. За ним чёрное небо сыпало снег, припудривший сад загородного имения лиэра Тибеля праздничной белизной. – Тим, ты точно никого не видел в его замке?

– Нет. Никого и ничего подозрительного.

Белые пальцы, отчётливо выделявшиеся на чёрных клавишах, замерли.

– Забавно. – Повернув голову, Кейлус посмотрел на своего секретаря. – В прошлый раз ты повторил то же самое. Слово в слово… как нечто заученное.

От того, как пристально в него вглядывались тёмные, так хорошо знакомые глаза – с оттенком бронзы, но без её блеска, – Тиму стало не по себе.

– Клянусь, я не лгу. Не тебе. Ты же знаешь.

Нечто, скользнувшее в его голосе, заставило Кейлуса разом смягчиться. Может, потому что понял – это правда. Может, потому что Тиммир Лейд был последним человеком в этом мире, которого ему бы хотелось пугать.

– Я бы никогда не заподозрил тебя во лжи. – Кейлус коснулся его пальцев мимолётным, извиняющимся жестом. – Просто… хотя нет, вряд ли это возможно. Даже скорее невозможно. – Холёные руки – голубые жилки вен пересекали чуть выпирающие пястные кости – вновь легли на клавиатуру. – Иди.

Тим не стал задавать вопросы. Прекрасно знал: если Кейл захочет, расскажет сам. Когда мысль или подозрение оформится достаточно ясно, чтобы это можно было высказать. Просто отвернулся, и зазвучавшая музыка провожала его, подталкивая в спину.

Забавно. Он точно помнил, что не увидел в саду замка Рейолей никого и ничего подозрительного. Помнил, что проник туда, разведал обстановку и ушёл. Но как?.. В голове были факты, но не воспоминания. Ни картинок, ни запахов, ни звуков.

Впрочем, это пустяк. Нет никаких поводов тревожиться. И рассказывать это Кейлу, естественно, тоже незачем. Ни к чему волновать его подобной…

Клаустур, что пел рождаемой мелодией, заставил его замереть на пороге.

Одна музыкальная фраза показалась Тиму странно, до боли знакомой. Нет, он слышал не её – Кейл ведь сочинял, и Тим никак не мог слышать этого раньше, – но что-то очень похожее. Эта щемящая интонация, напоминавшая скорее низкое пение струн, – Кейл даже в сочинениях для клаустура любил имитировать звучание оркестра; эта печаль, и тоска, и томление, и…

В его ушах всплыл обрывок мелодии, которую действительно извлекали из струн. Где-то. Когда-то. Странное, немного механическое, немного неживое звучание.

Голова взорвалась жгучей, всепоглощающей болью, утащившей Тиммира Лейда в черноту.

***

Ева долго смотрела на открытый виолончельный футляр. Расстегнув липучки ремешка, который Герберт догадался застегнуть вокруг шейки, достала инструмент – и правда целёхонький. Положив себе на колени, как больного ребёнка, погладила пальцами деку, убедившись, что на ней не осталось никаких следов поломки.

Вернув Дерозе в футляр, подняла взгляд на Герберта, чувствуя, как жгут глаза холодные слёзы.

– Я не знал, где должно быть это, – добавил некромант, протянув ей подставку. – Мэт сказал, её вставляют под струны. Даже если так, сам я это делать побоялся.

Мэт, значит…

Ева взяла у него из рук кусок кленового дерева, обточенный до маленькой детали с плавными изгибами изящных завитков. Посмотрела на вырезанное в центре сердечко, знак взаимных чувств инструмента к хозяйке.

Отложив подставку на покрывало, встала – и, спрыгнув с кровати, кинулась Герберту на шею.

– Спасибо! – выпалила она, подкрепляя благодарность судорожными объятиями. – Боже, спасибо тебе! Я… ты не представляешь, что это… как это для меня…

– Боги, уймись! – Её отпихнули так резко и бесцеремонно, словно опасались получить нож в спину. – Я просто ускорил то, что и так произошло бы. – Некромант сердито и чопорно оправил воротник рубашки, смятый её руками. – Надеюсь, при дворе ты не будешь давать своим эмоциям столь вульгарный выход?

Холодность в его лице несколько не вязалась с лёгким румянцем на вечно бледных щеках.

– Можно мне в зал, где мы тренируемся? – Сунув подставку в карман штанов, Ева лихорадочно принялась устраивать виолончель в футляре. – И мне будет нужен стул! Или кресло. Поможешь? Мне очень нужно поиграть! Я так соскучилась, и давно не занималась, и в первый раз держу инструмент в руках после поломки, и… Хотя ладно, ты можешь просто выйти, я буду здесь. Там акустика лучше, было бы совсем как в концертном зале, но, может, в комнате на первый раз будет даже…

– Иди в зал, – произнёс некромант устало. – Когда придёшь, кресло будет там.

Совершенно ошалело моргнул, когда ликующая Ева, закинув футляр за спину, в пробеге чмокнула его в щёку, и проводил девушку взглядом, когда она побежала по хорошо знакомому пути.

Свет вспыхнул одновременно с тем, как Ева вошла, окутав её полутьмой. Кресло и правда стояло посреди зала: то самое, в котором Герберт когда-то ждал её пробуждения после ванны. Футляр лёг рядом – опустевший, отпустивший своего драгоценного обитателя для того, чего тот так долго ждал. Смычок – настоящий, тёплый в своей деревянной лаковой шелковистости – прыгнул в пальцы. Дерозе, когда Ева отрегулировала высоту шпиля, занял законное место между коленками, которые не дрожали лишь потому, что посмертное волнение несколько отличалось от прижизненного.

Приладить на место подставку, привести в порядок ослабшие струны и подтянуть строй – звучание осталось прежним – много времени не заняло.

По привычке отерев о штаны непотеющие ладони, Ева вскинула смычок.

Холодные руки, слишком долго не касавшиеся инструмента, слушались неохотно, но это было не важно. Как будто раньше не выходила на сцену, заледенев от волнения. Важным было лишь ощущение струн под подушечками пальцев, то, как чутко и нежно они отзываются в ответ. Смычок гладит виолончель, кисть скользит из одной позиции в другую, звуки взмывают к сводам зала, и вот ты уже не играешь, не извлекаешь ноты – существуешь музыкой, живёшь ею. И ты – уже не ты, а звуки, рождаемые под твоим смычком, продолжение инструмента, простое вместилище души, из которой льются облечённые в мелодию чувства; льются в виолончель через тело, руки, пальцы, а оттуда – в воздух, в небо, в мир…

Она играла. Одну вещь за другой, всё, что могла вспомнить, не обращая внимания на срывы, лишь изредка переигрывая совсем неудавшиеся места. Мешая Рахманинова с Coldplay, Шуберта с One Republic, Элгара с Apocalyptica – всё, что учила, всё, что играла на концертах или в переходе, куда они с однокурсниками время от времени заныривали подзаработать. Музыка накрывала её с головой, превращала в часть себя, в мелодию и гармонии; вместе с музыкой её душа смеялась, рыдала, прощалась с кем-то, признавалась кому-то в любви. Музыка летела по залу волшебной вязью, колдовской песней, чистыми эмоциями, оплетая всё невидимыми лозами, приковывавшими к месту, лишавшими возможности мыслить, и взгляд полуприкрытых Евиных глаз был устремлён в даль, ведомую ей одной; на губах стыла призрачная улыбка, точно в музыке ей открывалось то, что недоступно было остальным, а в лице, светящемся изнутри, проступало абсолютное счастье. Счастье того, кто отдавал чему-то всего себя, до дна, до последней капельки, и не жалел об этом.

Она опустила смычок, лишь когда поняла, что напоена музыкой до дна, что жажда, терзавшая её так долго, утолена. Прикрыв глаза, зачем-то глубоко, полной грудью вдохнула и выдохнула, пусть в том не было нужды.

Наконец оглядев зал, увидела Герберта.

Он стоял у двери, прислонившись плечом к косяку и скрестив руки на груди.

– Ты слушал, – обвиняюще и сердито сказала Ева.

– Слушал, – подтвердил Герберт.

Он говорил, казалось, тише, чем когда-либо. Лишь акустика зала без труда доносила голос до её ушей.

– Так незаметно вошёл?

– Просто ты не заметила. Ты бы и падения замка сейчас не заметила, – добавил он с намёком на улыбку, так странно смягчившую его лицо, голос, взгляд.

Рукой со смычком Ева заправила за уши выбившиеся волосы. Пытаясь, но не в силах сердиться.

Она ненавидела, когда её подслушивали. Ненавидела и заниматься при ком-то, и играть то, что не отработано до мелочей. Но на Герберта всерьёз злиться почему-то не могла. Возможно, потому что он всё равно ни черта не понимал и промахов её наверняка не заметил. А может, потому что ей непривычно и приятно было видеть эту мягкость в его глазах.

Делавшую их – наконец-то – живыми.

– Повезло тебе. Не люблю, когда меня подслушивают.

– Да. Мне повезло.

В словах тоже скользнуло нечто непривычное. И очень, очень странное. Будто за звуками пряталось двойное дно.

– И что думаешь? – поколебавшись, спросила Ева.

Герберт, помолчав, отвернулся.

– Тебе знать ни к чему.

Вот на это она почти обиделась. И почти расстроилась.

Хотя ладно, без «почти».

– Что, так плохо? – бросила она, спрятав чувства за колючей небрежностью.