Opus 1 — страница 68 из 71

Возможно, сложи она журавликов годом раньше, и Лёшка был бы жив.

Да что с ней сегодня такое? Лезет в голову то, что хотелось бы раз и навсегда похоронить на самых дальних, пыльных и заброшенных чердаках собственной памяти…

– Вообще я не слишком в этом хороша. В оригами. Так называют фигурки из бумаги, – сказала Ева, чтобы чем-то перебить тоскливые мысли. – Там ведь и других зверей складывают, не только журавлей. Птиц, кошек, лис… Даже драконов. А я разве что журавлей да ещё цветы умею делать.

– К слову, о цветах. – Отряхнув руки от крошек, Герберт вытянул ладони, подставляя их под нечто невидимое. – У меня для тебя тоже есть подарок.

Когда невидимое стало видимым, Ева увидела стеклянный фонарик. Небольшой, с её ладошку, с шестью прозрачными гранями в серебряной оправе. У них дома на пианино стоял почти такой же, алюминиевый, используемый как декоративный подсвечник.

Только в этом вместо свечки, окутанный колдовской розовой дымкой, висел в воздухе срезанный летоцвет.

– Ты… сорвал его?

Ева сама не ожидала, что голос прозвучит так хрипло.

– Естественно. – Кажется, Герберта искренне удивили и вопрос, и тон, и то, что в нём не слышно и намёка на признательный восторг. – Я же обещал о нём позаботиться.

– Зачем ты его сорвал?..

– Ты же хотела, чтобы он не увял. Теперь не увянет. Он в стазисе и навсегда останется таким.

Ева смотрела на жёлтое солнышко, заключённое в стекло. На тонкий, очищенный от листьев (оставили лишь один, для красоты), беспомощно нагой стебель, окружённый кровавой вуалью чар.

И думала о том, как она могла быть такой дурой, чтобы забыть: некромантские представления о заботе должны отличаться от её собственных.

– Только вот теперь он мёртв.

– Он был обречён. Он всё равно бы умер. Все мы умираем. Так есть ли разница когда? – В том, как Герберт дёрнул плечом и отставил фонарик на стол, она прочла лёгкую недоумённую досаду. – Я подарил ему бессмертие. Как и тебе. Многие могут только мечтать об этом.

Наверное, не скажи он трёх последних фраз, на том разговор бы и закончился. Ева бы выдавила улыбку и приняла подарок, чтобы потом, когда они посмотрят ещё пару серий «Волчицы и пряностей» и разойдутся на ночь, погрустить и спрятать фонарик куда-нибудь в шкаф. Но он сказал – и слова ударили по тому, что уже месяц копилось на подкорке сознания. Тому, чему Ева обычно не давала хода, убегая от этих мыслей в дела, хлопоты, уроки, музыку и вечера с Гербертом, в тот же вечный оптимизм, что когда-то помогал держаться её сестре.

Только вот убегать от себя – бесполезное занятие. Далеко не убежишь. И рано или поздно всё равно догонишь.

– Посмотри на меня. – Когда Ева, вскинув руки, развела их в стороны жестом, обводившим её неизменно холодное тело, голос её сбился почти в шёпот. – По-твоему, это – бессмертие? Это то, о чём можно мечтать?

– Это лучше, чем то, что ждёт любого из нас. – Герберт смотрел на неё с усталостью профессора, вынужденного растолковывать очевидные вещи милой бестолковой шестилетке. – Сколько себя помню, я имею дело со смертью. Я, как никто, знаю истинную цену жизни. Люди – говорящий ходячий скелет, заключённый в оболочку медленно умирающей плоти. Кто-то из нас способен это отсрочить, но избежать – увы. И всё, что остаётся от нас в итоге, – тот самый скелет: безмозглый, безмолвный, бездушный. Вся наша жизнь, все мечты, желания, стремления – всё умирает, истлевает в ничто, будто мы не рождались вовсе. Оставишь после себя потомков, свою плоть и кровь – уже спустя пару поколений они, дай боги, имя твоё вспомнят. Лишь тот, кто вошёл в историю, кто оставил своей жизнью память настолько весомую, что она не сотрётся мгновенно, как след на песке под волной… Лишь того можно назвать истинно живущим. – Он задумчиво щёлкнул пальцами по стеклянной цветочной тюрьме; матовые, коротко остриженные ногти глухо звякнули о серебро. – Вы с ним неподвластны ни смерти, ни жизни, ни времени с его неумолимым разрушительным течением. Вы обманули самих богов. Самого Жнеца. Разве это не повод радоваться или гордиться?

Её смех разбился о стёкла тягучим, дребезжащим скрипом струн, отозвавшихся на касание неумелого смычка.

– Так вот зачем тебе так нужен Жнец, – сказала Ева. – Вот почему ты не хотел любить, чувствовать, дружить… Ты и правда трус, да? Ты думал не о том, помянет ли тебя кто добрым словом сейчас, а только о том, вспомнит ли кто-нибудь великого Гербеуэрта тир Рейоля через пару сотен лет. Ты так боишься смерти, что не можешь по-настоящему жить.

Глаза его сузились.

– Ты…

– Посмотри на меня! Я не живу, не чувствую боли, не дышу, не ем, не пью! Грёбаная замороженная кукла, которую можно включить и выключить, как механизм, которая работает, пока не кончится завод! Это твоё заветное бессмертие?! – Ева не заметила ни того, как вскочила, ни того, как перешла на крик, комкая подол рубашки судорожно сжатыми пальцами. – Я существую за твой счёт – и не могу тебя согреть, не могу заснуть с тобой в одной постели, не могу позволить себе и тебе делать всё, что мне хотелось бы делать, даже обнять тебя нормально не могу, чтобы не думать о том, как ты это терпишь!

– Тише. Успокойся. Успокойся, слышишь? – Встав следом за ней, Герберт вскинул руки осторожным жестом человека, который оказался наедине с разъярённым тигром. – Я не терплю.

Та крохотная частика Евы, что не растворилась в отчаянии, пьяной пеленой захлестнувшем разум и чувства, ещё успела отметить, насколько истерично прозвучал её хохот.

– Правда? Тогда давай прямо сейчас перейдём к делу, хочешь?

– Ева…

– Я же тебе не противна? Ни капельки? Тебе всё равно, что я такая? – Она рванула ворот рубашки, расстёгивая пуговицы. – Так давай, докажи! Уже столько знакомы, всё, что нужно, ты в первый день увидел, к чему дальше тянуть?

Герберт перехватил её кисти, когда в открывшемся вырезе уже сверкнул багрянцем оголённый рубин.

– Ева, перестань! – Он тряхнул её руки и Еву вместе с ними, глядя на неё в том же ошеломлении, которое помешало ему сразу её остановить. – Это не ты!

– Что? Не спешишь насладиться моими «мёртвыми прелестями»? Правильно, потому что я долбаный труп! – Она кричала ему в лицо, чуть не плача, бешено выкручивая запястья из стальной хватки его пальцев. – Как я такая домой вернусь?! Как мне дальше жить? Я не могу так жить, не могу вообще жить – я же мертва, мертва, мертвааа…

Руки выпустили в тот же миг, как она всё-таки заплакала. Лишь для того, чтобы прижать её, больше не сопротивляющуюся, никуда не рвущуюся, к чужому плечу, зарывая носом в батист, тёплый и мягкий, как улыбка.

Ева не помнила, как оказалась в кровати, но когда безумие истерики схлынуло, они привычно лежали в обнимку. Герберт – мерно, успокаивающе скользя пальцами по её затылку, Ева – зарёванная, с мокрой солью на губах, щеках и ресницах.

Плачь она кровавыми слезами, как нормальные вампиры (не думавшие сверкать, зато дававшие смертным пространные интервью), Мэт наверняка порадовался бы открывшемуся этюду в багровых тонах.

– Прости. – На смену злобе тошнотворной волной пришёл стыд. – Я сорвалась.

– Немудрено. Ты ещё долго продержалась. Я даже не думал, что тебе так… – Герберт коротко, рвано, покаянно выдохнул. – Я идиот.

– Ты не идиот. Ты некромант. У тебя свои представления о заботе… Иногда. Мне следовало понять. – Ева уткнулась лбом в насквозь вымокшую ткань на его руке. – Можешь усыпить меня? Очень хочу уснуть. Пожалуйста.

Она думала, Герберт станет возражать. В конце концов, она спала прошлой ночью, и следующая ванна планировалась лишь через три дня, и до сего момента вне целебного раствора Ева не засыпала ни разу. Но ей очень хотелось забыть всё то, что вспоминалось сегодня. Начать завтра с чистого листа. Наконец заснуть не в аналоге формалина, а в постели, по-человечески – с ним.

Возражать он не стал.

– Ты будешь жить, – сказали ей только. – Чего бы мне это ни стоило. Клянусь.

Перед тем как серебристый голос приказал ей спать, Ева ещё успела повернуть голову к тёмному окну. И впервые увидела, как в чистом керфианском небе блеклыми кругами светятся две луны: одна – голубоватая, которую Ева уже привыкла видеть в ясные ночи, другая – розовая, как тающая в воде кровь, восходящая на четверть месяца раз в сотню лет.

Год двух лун, в который суждено было свершиться семьсот тридцатому пророчеству Лоурэн, наконец в полной мере оправдывал своё название.


Ева не уловила момента, когда наутро ей отдали приказ проснуться.

Герберта рядом уже не было. Равно как и фонарика с летоцветом на столе. Зато там, слегка мерцая в полутьме, царившей вокруг из-за плотно сдвинутых штор, лежал пион.

Сев в постели – волшебные кристаллы в подсвечнике немедля вспыхнули при движении, – Ева взяла цветок в руки (может, и не пион, но очень на него похожий). Провела пальцами по лепесткам: десяткам бумажных полукружий, соединённых в грубоватую рукотворную копию соцветия.

Те отозвались на прикосновение малиновыми искрами, скользнувшими по кромке так же мимолётно, как радость в её глазах.

Она знала, что вместо простенького бумажного цветка Герберт мог сотворить иллюзию самого прекрасного букета. И знала, почему не сотворил.

Пусть он и не умел складывать оригами – с ножницами, клеем и крошечной щепоткой магии вышло ничуть не хуже.

Глава 24Attacca[33]


Приём в честь дня наречения наследника удался. Танцы были в нужной степени изящны, подарки – оригинальны, тосты – сладкоречивы, угощение – разнообразно. И пусть все присутствующие в зале знали, что меньше всего приём нужен самому наследнику, это не мешало никому веселиться.

Её Величество танцевала лишь три танца. С братом и с обоими племянниками. Бо́льшую часть празднества она провела на троне, наблюдая за тем, что происходит у его подножия: парадные залы дворца строили в классических традициях, и королевское место золотилось на возвышении, к которому вели пять широких ступеней. Зал убрали красным и золотым – в цветах Тибелей; астры, алевшие на королевском гербе, кровавыми пятнами сияли на витражах под потолком, рдели в вазах на стенах, яркие, как перья малиновки, пахли горечью, осенью и травой. Ароматная духота пьянила, кружила головы – но не ей.