Ева хотела поинтересоваться, откуда достопочтенному лиэру вообще известно, что она на чём-то играет. Затем вспомнила: вряд ли музыкальный гипноз могут творить те, кто не имеет отношения к музыке.
– Виолончель, – поколебавшись, сухо отрапортовала она. – Это…
– Сиэлла. Так и думал. – Кейлус махнул в сторону местного аналога рояля, ждавшего хозяина посреди гостиной, и Ева со странной смесью удовлетворения и вины заметила, что раненой рукой её тюремщик двигает немного скованно. – А как дела с клаустуром?
Подозревая, к чему всё идёт, она решительно и честно мотнула головой:
– Не слишком.
– Жаль. Впрочем, в крайнем случае я потерплю. – Приблизившись к инструменту, Кейлус откинул тёмную с золотом крышку, явив взору клавиши: чёрные там, где у рояля белые, белые там, где у рояля чёрные. – Сыграй мне.
– Зачем?
– Ты так много поняла о моей натуре, всего лишь послушав, как и что я играю. Не считаешь, что мне интересно было бы сделать ответные выводы?
– Так я всё же поняла что-то о вашей натуре?
– Это была ирония. А может, и сарказм. И мне в любом случае хотелось бы послушать, как ты играешь, а за неимением в моём доме твоего родного инструмента сойдёт и клаустур. Или твои взаимоотношения с клавишами настолько плохи?
– На это меня не купить. Уж простите.
– Ах, просчёт. Обидно. – Руками он, тем не менее, развёл без особого расстройства. – Тогда, может, просто в знак доброй воли? Мне нечасто выпадает возможность послушать иномирян. Пусть это будет маленьким шагом к нашему взаимопониманию.
– Судя по направлению наших бесед до этого момента, начинаю сомневаться, что мы можем его достичь.
– Слова лгут. И разделяют, пожалуй, успешнее, чем сближают. Музыка всегда честна. В ней посредством звуков сердце говорит с сердцем.
Он произнёс это очень серьёзно. Очень искренне. Но Еву почему-то не оставляло ощущение, что над ней потешаются.
С другой стороны…
Она подошла к широкой банкетке, на которой при желании уселись бы двое. Отложив Люче на расписную крышку, закрывавшую деку, опустилась на бархатное сиденье, чувствуя себя словно на экзамене.
Она не рассчитывала получить от игры удовольствие. Более того, сомневалась, что его получит сам Кейлус. Но ей было любопытно, какие выводы он сделает: ведь выводы эти – если, конечно, он соизволит их озвучить – скажут о нём не меньше, чем о ней.
– Прошу. – Кейлус облокотился на инструмент сбоку, так, чтоб видеть одновременно её лицо и руки. – Что угодно.
Ева уставилась на клавиатуру, пугавшую непривычной инверсией черноты и белизны. Эх, Динку бы сюда… Переслушивая записи сестры, Ева как-то даже пыталась открыть её старые ноты. Рахманинова. До-диез-минорной прелюдии, мрачной и мощной. Соль-диез-минорной – печальной, трепетной, порывистой. Этюдов-картин: ля-минорной, где чайки плакали над серым океаном, ми-бемоль минорной – величественной и губительной песни чёрных штормовых волн, и даже «Красной Шапочки». Еве почему-то всегда казалось, что в рахманиновском варианте истории Шапочка, в конце концов, перехватывает инициативу охоты и сама теснит злого волка.
Жаль, что Еве не удалось взять с неё пример.
Как бы там ни было, фортепианные сочинения Рахманинова ей оказались решительно не по рукам. Впрочем, если вспомнить другого композитора, прелюдии которого Ева сдавала на очередном зачёте по общему фортепиано…
По привычке отерев непотеющие ладони о платье, Ева поставила мысок туфли на педаль. Вскинула руки, надеясь, что память не подведёт.
Погладила пальцами тёплые костяные пластинки, отозвавшиеся первым робким «си».
К мелодии, одиноко запевшей под её правой рукой, почти сразу присоединились аккорды аккомпанемента в левой: ровные восьмые повторяющихся созвучий отсчитывали тиканье безжалостного времени. Мелодический голос тихо спускался книзу всхлипывающими интонациями падающих секунд, надрывными и скорбными, словно ноющая боль потери. В какой-то миг он в отчаянном отрицании взлетел вверх, чтобы повторить всё сначала, замыкая проклятый круг – и, смирившись с неизбежным, мелодия замерла одновременно с тем, как на чуждом тревожном аккорде остановились часы-восьмушки, словно обрывая биение жизни. Финальные ноты прозвучали после зловещего молчания короткой паузы: три глухих торжественных созвучия, растворяющихся в вечности, поющих последнее «аминь» над свежей могилой.
Когда они стихли и Ева опустила руки, Кейлус не проронил ни слова. Не сразу.
– Шопен? – спросил он затем.
Ева, в мыслях увлечённо анализировавшая свои промахи, округлила глаза:
– Откуда вы…
– Я год проучился в консерватории Лигитрина. Помимо того что тамошнюю Академию Музыкальных Чар основал один из ваших, туда обычно стекаются все иномирные музыканты. Некоторым из них даже повезло свалиться в прореху с нотами. Иногда они выписывали на бумаге свой репертуар, те знания, что принесли в головах: для собственного удобства и просвещения аборигенов. – Кейлус слегка улыбался её изумлению. – Эту пьесу я не знал, но угадать стиль нетрудно.
В эту минуту улыбка его не была ни насмешливой, ни едкой.
– Да, это Шопен. Прелюдия ми минор.
– И почему ты выбрала её?
– Не знаю. Фортепианный репертуар у меня вообще довольно ограничен. – Ева сцепила в замок руки на коленях и, отведя взгляд, уставилась на рукописные ноты, что лежали рядом с Люче на крышке, увитой золотыми узорами. – Но она… чем-то напоминает мне вас.
Кейлус не ответил. И когда Ева искоса посмотрела на него, уже не улыбался: отстранённо и задумчиво взирал на клавиатуру, обдумывая что-то.
– Это очень печально, – рискнула она высказать мысли, которые при взгляде на ноты контрапунктом сплелись в голове с облегчением, что её корявенькое исполнение не вызвало нареканий. Впрочем, настоящий мастер и должен прощать несовершенства начинающим, – что вашу музыку не понимают.
– А, так ты и об этом знаешь? – отстранившись от лакированной крышки, Кейлус отвернулся. – Одно время я пытался писать понятно. То, подо что до сих пор радостно танцуют придворные идиоты. То, что их дочери до сих пор пищат дурными голосами на званых вечерах. Но и тысяча похвал от глупцов не залечит язвы, которые открываются в душе от осознания, на что ты размениваешь себя и свой талант. – Подойдя к окну, он сплёл пальцы за спиной, глядя в сгущающуюся темноту. – Никогда не продавайся, девочка. Что бы ни стояло на кону. В итоге всегда заплатишь больше, чем приобретёшь… Только понять это сразу вряд ли сможешь.
И ведь после вчерашнего он всё равно не боится подставлять мне спину, подумала Ева, глядя на чёрный бант в его волосах. Впрочем, сейчас она точно не смогла бы его ударить. Не когда в его голосе за ядом пробилась усталая горькая искренность.
Возможно, сам Кейлус прекрасно это осознавал.
Треклятые манипуляции, треклятая сердобольность, треклятая должность личного эмоционального кочегара треклятой королевской семейки…
– Ты действительно её любишь. Музыку. – Он оглянулся через плечо, чтобы одарить её безжалостно-нежной усмешкой. – А говорят ещё, что птицы не поют в клетке.
Конечно, от него не укрылось то, что Еве и самой не слишком хотелось признавать. Даже в тюрьме, даже за чужим инструментом она сумела забыться в звуках. Целиком отдаться чувствам, что когда-то вложили в мелодию, ныне диктовавшую их другим. И нежданный экзамен, назначенный ей три минуты назад, где неизвестны были ни условия, ни даже предмет, она сдала.
Только вот радоваться этому или нет, она пока не знала.
– Может, всё-таки скажете, зачем вам на самом деле трон? – спросила Ева, в первую очередь желая стереть с его лица выражение, издевавшееся над ней непостижимым сплетением смеха и полнейшей серьёзности.
– Затем, что я кровожадный властолюбивый ублюдок. Такой ответ тебя устроит?
…вышло не очень.
– То, что вы говорили недавно – не слова властолюбивого ублюдка.
– Послушай, кошечка, я легко мог бы напеть тебе самую красивую песенку из тех, что сумел бы сочинить, но ты не кажешься мне достаточно глупой, чтобы ей поверить. Так что остаётся тебе лишь принять неприглядную истину.
Еве вспомнилась одна красивая песенка, уже напетая им вчера. «Но я смеюсь – кому по нраву стоны»… Было всё подстроено или нет? Пел это Кейлус Тибель или лирический герой, имевший с ним мало общего? И то, что он говорит сейчас, – отсутствие всякого интереса к тому, чтобы вызвать её расположение, нежелание оправдываться и плакать или тонкая игра, призванная её заинтриговать?..
Впрочем, после Герберта и Мирка Ева подозревала, что за фундаментальные принципы лежат в основе тибельской породы.
– Или могу не принимать. И предположить, что вы обманываете сами себя. Улыбаетесь, потому что не хотите, чтобы кто-то видел, что вам больно. Пытаетесь казаться страшнее, чем вы есть, потому что быть обиженным, страдающим и сентиментальным куда унизительнее, чем бесчувственным, корыстным и злым. Страдания делают вас слабым, а слабость, по-вашему, унижает, и вы…
– Мы не в тех отношениях, чтобы ты читала мне нотации или проповеди. – Резкость, с которой Кейлус отвернулся, лишь подчеркнула ещё большую резкость в голосе. – Буду благодарен, если ты всё же позволишь мне поработать. Если нечем заняться, библиотека через три двери справа отсюда.
Отсутствие ответа порой говорило больше, чем сам ответ, – и, хмыкнув про себя, Ева выскользнула из-за инструмента, забирая мирно мерцающую Люче.
Конечно, всё это могло быть игрой. Но она увидела достаточно, чтобы сделать выводы, и конечный результат стоит вычислять, опираясь на дальнейшие наблюдения. А в настоящий момент оставалось лишь одно, что важно было прояснить.
– Вы когда-то сказали, что презираете магию. Почему? – на полпути к дверям спросила Ева, пока Кейлус занимал освобождённую банкетку.
Подняв пюпитр, Кейлус слегка пожал плечами, раскладывая недописанные ноты:
– Думаю, потому что в юности учился ей пять лет вместо того, чему мне хотелось учиться на самом деле.