– А ты умеешь молчать. – С ленивой грацией он выгнул спину, уставшую за время работы. – И слушать.
– Это для виолончели? – спросила Ева, глядя на одинокую нотную строчку, что тянулась над двойным нотоносцем, предназначенным для партии фортепиано.
Определить, какой инструмент должен был её исполнить, по тембру оказалось несложно. И по чтению нот, записанных почти начисто, выходило нечто столь прекрасное, что Еве страстно хотелось услышать это не только внутренним слухом.
– Для сиэллы и клаустура.
Это бросили так просто и небрежно, будто его гостья, играющая на этой самой сиэлле, не имела к этому ровно никакого отношения.
– Мне хотелось бы это сыграть, – глядя на ноты, признала Ева – неожиданно даже для себя.
– Мне хотелось бы послушать, – откликнулся Кейлус серьёзно и мягко.
– Не предлагаю отпустить меня, чтобы я могла наведаться в замок Рейолей за инструментом, потому что, полагаю, вы всё равно не согласитесь. Даже если я честно-честно пообещаю, что вернусь.
– А ты вернёшься?
– Нет. Не сразу, во всяком случае, – поправилась Ева. – Сперва избавлюсь от браслета, чтобы в следующий раз заглянуть в гости свободным чело… зомби.
Она не лгала. Понимая, что отпусти её Кейлус сейчас, и она действительно вернётся. Просто потому, что ей хотелось, чтобы этот человек был им с Гербертом союзником, а не врагом.
Просто потому, что ей хотелось наконец понять, почему же это не так.
– Вот как? – когда он подвинулся вправо, на самый край банкетки, тёмные глаза странно блеснули. – Садись.
Ева воззрилась на чёрный бархат длинного сиденья. На Кейлуса, раскладывавшего исписанные листы на пюпитре так, чтобы не было нужды их перелистывать.
– Зачем?
– Как я уже говорил, мне хотелось бы послушать, как это звучит. Третьей руки мне боги не дали, двумя обе партии мне не сыграть. Умеешь читать с листа?
– На фортепиано – паршиво.
– Мелодия несложная. Думаю, справишься. – Во взгляде, обращённом на неё, искрилась приглашающая насмешка. – Соблаговолите оказать мне эту честь, лиоретта? Раз уж вы сами изъявили желание исполнить мои скромные опусы.
Прости, Герберт, совестливо подумала Ева, опускаясь на банкетку, бедром и локтем чувствуя чужое тепло. Извиняться было, конечно, не за что, но она подозревала, что образовавшаяся картина некроманту вряд ли понравилась бы.
Когда левая рука Кейлуса скользнула по её талии, чтобы, приобняв её, лечь на басовые регистры, оставив Еве средние, – подозрение обратилось уверенностью.
– Что такое? – ощутив напряжение, сковавшее её спину, пропели ей в шею. Ева сомневалась, что из этой позиции, когда его лицо почти зарывается ей в волосы, Кейлусу хотя бы видна клавиатура – и была уверена, что он вполне может играть даже с завязанными глазами. – Никогда не играла в четыре руки?
Ещё издевается… Ладно, лиэр Кейлус.
Вызов принят.
– Немножко не по моему профилю, – очень спокойно откликнулась Ева, чуть подавшись вперёд, задрав плечи. Любой преподаватель по любому инструменту убил бы за такую осанку, но выбирать особо не приходилось. – Хотя с одноголосием я вполне справлюсь и одной рукой, а опыт игры в три руки со мной точно случится впервые.
– Тебе понравится, – заверили её со смешком, пробиравшим душевной дрожью. – Следи за текстом. Вступаешь в десятом такте.
И почему она сидит вместо того, чтобы отпихнуть его и вскочить? Почему вообще не боится того, чего бояться в этой ситуации было бы совершенно естественно? Чего она и боялась – прежде, чем села за этот инструмент и сыграла ему Шопена?..
…как бы там ни было, уже поздно.
Руки, лежащие на чёрных клавишах, заиграли вступление на шесть восьмых, неторопливое, околдовывавшее светлой лиричной печалью. Чужие пальцы гладили клавиатуру по обеим сторонам от Евы, ровно там, где вскоре предстояло заиграть ей – виолончельным тембром вместо настоящей виолончели, – пока она не отрывала взгляда от нотных строк.
Четыре такта. Три. Два.
Вступила она вовремя, перевивая одинокий солирующий голос со звуками соль-минорного трезвучия, замершими в предвкушении, окутанными педальным флёром: педаль нажимал Кейлус, неслышно опуская и поднимая мысок рядом с её туфлями. Соль минор, в котором Шопен и Рахманинов написали свои виолончельные сонаты, а Чайковский – «Зимние грёзы»… Если идти по квинтовому кругу[15], ля минор – печальный и меланхоличный; ре минор, в котором Моцарт не зря написал свой «Реквием» – безнадёжный и торжественный, как поступь рока. Соль же – тональность светлого, щемящего, поэтичного одиночества; и сейчас музыка без слов пела о прощании и любви, о маяке среди моря тьмы и звёздах, колко сияющих сквозь зимнюю стужу.
Левая рука Кейлуса скользила в текучих волнообразных переливах аккомпанемента. Пальцы правой звонкой флейтой пели в верхних регистрах, вплетая щемящие трели в прихотливую мелодию, которую Ева выводила в средних (она подозревала, что для её удобства Кейлусу приходится перекраивать собственный текст, но кому как не ему знать, как сделать это с наименьшими потерями в гармониях и фактуре). Она сама не заметила, как за звучанием кантилены забыла и о том, что под пальцами – не её инструмент, и о странной игре, в которую они оба играли. Осталась та, в которую невозможно было играть – лишь играть её. И Ева играла: почти так же свободно, как делала это смычком, не стараясь подчинить мелодию единому темпу, идя за музыкой и её порывами, и каким бы вольным ни было её rubato[16], вторая партия звучала с ним в идеальном единении. Устремлялась вперёд, когда псевдовиолончельное соло, забывшись, летело в пылу страсти или надежды. Чутко замедлялась, когда мелодия замирала, или задумчиво расставляла конец музыкального предложения. Тут же подхватывала инициативу, когда соло, опомнившись, возобновляло мерное кружение медленного вальса. Порой спорила, перебивая мелодический голос другой темой, – и тут же, словно извиняясь, возвращалась к поддержке, окутывая его пестрядью звуков, что струились шёлковой вуалью, проникали в кровь и кости, подчиняли подчинением. Три руки ткали один музыкальный гобелен; два человека, не связанных ничем, даже настоящей враждой, творили одно на двоих волшебство.
Танец пальцев по клавишам. Ладони, сходящиеся и расходящиеся, почти касаясь друг друга. Музыка, рассказывающая о расставании и близости, что не убьют ни годы, ни разделивший вас океан…
Педаль длила финальный аккорд, даже когда руки их уже соскользнули с клавиатуры. Слушая, как он истаивает в тишину, Ева почувствовала, как Кейлус выпрямился, разрывая их странную пародию на объятие.
– Недурно для музыканта другого профиля, – сказал он, сев уже просто рядом.
Ева повернула голову, чтобы увидеть его глаза – больше не смеющиеся.
Она никогда не ощущала подобной синхронии. Ни с кем. Ни с одним своим концертмейстером. И многое отдала бы, чтобы Дерозе сейчас действительно оказался у неё, даже если браслет всё ещё будет на её руке.
Играть с человеком, чувствующим тебя так, – наслаждение, с которым многие другие и рядом не стояли.
– Вы со мной заигрываете, – сказала она, повторяя то, что пыталась спросить вчера. – Правда или ложь?
Конечно, после случившегося ответ казался очевидным. И всё же Еву не оставляло глупое, возможно, ощущение, что в этом столько же игры в коварного соблазнителя, сколько в злого дядюшку и властолюбивого ублюдка.
Тому, кто однажды превратил всю свою жизнь в игру на лезвии ножа, слишком просто забыть, где игра, а где реальность. И за масками, сотворёнными, чтобы прятаться от мира, потерять самого себя.
Он улыбнулся – легко, как добрый знакомый:
– Правда на правду, Ева. Правда на правду.
– Хорошо. – Она смотрела на него без тени смущения. – Вы самый прекрасный музыкант, которого я видела, слышала и встречала за свою жизнь.
– Музыкант, – повторил Кейлус проницательно, – но не человек. Не мужчина.
Ева не ответила. Просто не краснея, не робея, не опуская взгляд смотрела в его лицо – которого, чуть подавшись вперёд, могла бы коснуться губами. Просто потому, что эта близость не вызывала в ней ровно никаких чувств.
Как бы Кейлус Тибель ни напоминал порой того, кто ждал её в замке Рейолей, он не был им. И никогда не будет.
Он отвернулся, глядя в ноты.
– Мне забавно играть с тобой. Во всех смыслах. – Он заговорил с той же усталой искренностью, какую до того Ева слышала от него лишь однажды – здесь же. – Если бы ты могла забыть об Уэрте, я достиг бы сразу нескольких целей, и, поверь мне, я добился бы этого, если б хотел. Полагаю, Тим был бы даже не против: он считает, что и так задолжал мне немало, чтобы в чём-либо меня ограничивать. Но ты не забудешь об Уэрте, ты слишком славная, слишком маленькая и слишком мёртвая девочка, чтобы быть в моём вкусе, и ты слишком милый ребёнок, чтобы я мог этим воспользоваться. – Чуть повернув голову, он взглянул на неё: в глазах медными искрами танцевала ирония, и она запоздало поняла, почему перестала его бояться. – И, как и ты, я слишком ценю того, с кем уже связан, чтобы предпочесть ему даже прекраснейший в мире дуэт.
В этих глазах был интерес. Смех. Уважительная нежность – к той самой красоте, что он ценил превыше всего и которую разглядел в ней, стоило ей сесть за его инструмент. Как она чуть раньше разглядела её в нём.
Но желания – не больше, чем когда он взглядом учёного смотрел на рубин в её груди.
– В таком случае буду очень вам признательна, если вы перестанете…
Закончить фразу ей было не суждено.
Лик Кейлуса утонул в заволокшей комнату сумрачной дымке. Стены поплыли во внезапном головокружении.
Захлёбываясь темнотой, волной захлестнувшей её сознание, Ева ещё успела обиженно подумать «за что» – и услышать откуда-то взявшийся голос Динки, сочувственно вздохнувший «дурилка».
Очнулась она от того, что чьи-то пальцы застёгивали пуговицы у неё на спине. Во всяком случае, понимание, что она лежит лицом вниз, пока кто-то застёгивает на ней платье, вынудило Еву сесть столь резво, словно только что она не валялась в обмороке.