– Показали?
– Заклинание, основанное на формуле Дэлира. Усовершенствованное так, чтобы пробивать барьер между мирами.
Тон Снежаны вернулся к нейтральному градусу профессора за кафедрой, под конец дня изнемогшего от бестолковых студентов.
– Это правда?
Ева не видела лица некроманта – слишком било по глазам сияние из коридора за его спиной. Но поняла, что вопрос адресован ей.
Кивнула скорее потому, что сейчас у неё не было сил говорить.
Следующие секунды она наблюдала, как Белая Ведьма уходит, безошибочно угадав момент, когда ей лучше удалиться. Герберт повернул голову, провожая знаменосца дроу долгим взглядом.
Может, и хорошо, что Ева не видела его глаз: сейчас в них наверняка читалось то, что кислотой могло разъесть если не кожу, то душу.
– Что случилось? – когда двери закрылись, Герберт широким шагом переступил через виолончель, лежавшую посреди кратчайшего пути к её владелице. – Что ей нужно от тебя?
На этом месте стоило сказать ему всё. А ещё лучше – чуть раньше. Но Ева просто смотрела на грязное белое пятно, оставленное на камне колдовской звездой.
– Зачем ты ушла? Мирка там осаждают поклонники твоего новоявленного таланта. Страстно желают выразить восхищение.
Вопрос прозвучал не так требовательно, как предыдущие: Герберт постарался подбавить в голос ноток, более подобающих разговору с любимой девушкой, только что плакавшей на твоих глазах.
Ударив ровно в рану, кровоточащую в небьющемся сердце даже сильнее тоски по дому.
– Я не заслужила этого. Почестей. Уважения. Восхищения.
Она столько носила это в себе, что наконец сказать это вслух оказалось почти облегчением.
Почти.
Она видела, как дёрнулся Герберт, сдерживая порыв податься к ней. Балкон королевского дворца, отделявший их от тысячи придворных одной лишь стеной с витражными окнами, был не тем местом, где они могли позволить себе объятия.
– Я знаю, ты считаешь себя самозванкой. Это не так. – Он взял её за плечи: наибольшая степень близости, которую не зазорно проявить кузену короля по отношению к его невесте. – Ты исполнила пророчество, пусть не так, как все считают. Ты одолела Гертруду, заключив с ней мир. Твои действия положили конец правлению Ай…
– Мои действия, из-за которых два десятка людей вырезали, как скот. Я не заслужила быть там, на свету, в красивом платье, пока где-то гниют те, кто погиб из-за меня.
– Ева, не надо.
Он пытался поймать её взгляд, но Ева смотрела в ночь за его плечом.
Снег мелькал и исчезал во мраке. Мгновенно, бесследно. Совсем как человеческие жизни.
– Он погиб. Они все погибли. Из-за меня.
Ей хотелось бы, чтобы от этого стало легче. От слов. От того, что она сделала на помосте бального зала. От того, что теперь, может, музыку Кейлуса Тибеля будут ценить хоть вполовину заслуженного. Пусть даже Ева клялась себе не пытаться облегчить вину.
Но всё это не меняло свершившихся фактов. И не могло поднять Кейлуса из могилы, чтобы тот услышал сегодняшние аплодисменты – в его честь.
– Подумай лучше обо всех, кого ты спасла нашей победой. К тому же Кейлус был не из тех, о ком стоит жалеть.
Ева повернула голову так резко, что Герберт почти отшатнулся:
– Он был не таким, как ты думаешь.
– Он хотел меня убить. Если ты забыла.
В словах снова зашелестели отзвуки метели.
…а ведь они говорят о Кейлусе впервые с того дня, как Еву выкрали из замка Рейолей. Герберт ничего не спрашивал о её заточении в дядином особняке. Никогда не видел Кейлуса таким, каким его видела она, – как сам Кейлус никогда не пытался смотреть на племянников другими, непредубеждёнными глазами.
– Он не знал тебя по-настоящему. Он и себя-то толком не знал. – Ева зажмурилась. Так легче было объяснить всё, что требовалось объяснить: не под взглядом знакомых глаз, с каждым словом становившимся всё более колючим. – Он… он был гений. И я была в его власти, но он не делал ничего, что бы причинило мне боль, он…
– Судя по тому, как ты его защищаешь, он делал разве что нечто весьма тебе приятное. – Ладони, лежавшие на её предплечьях, сжались так, что узкие рукава жалобно затрещала по шву. – Ну да, в отличие от меня дорогого дядю вряд ли смущало, что его новая игрушка немножко не жива. Как я мог забыть.
…а ещё до сего момента Ева не задумывалась, как Герберт должен интерпретировать то, что она сделала сегодня. Её странное – для него – отношение к человеку, державшему её в плену.
Но даже если б задумалась, предположила бы какую угодно трактовку, кроме этой.
– Подумай ещё раз, – очень, очень тихо произнесла она, открывая глаза, – что ты сейчас сказал.
Она не знала, что Герберт увидел в её лице. Пожалуй, не хотела знать.
Но тиски на её плечах ослабли.
– Прости. Я не хочу ссориться. Тем более из-за него. – Некромант примиряюще погладил её руку: большим пальцем, коротким, незаметным движением. – Я просто хочу, чтобы ты поняла – твоё стремление видеть в людях лучшее не всегда применимо. Не всегда помогает. Перестань винить себя за то, что сделала не ты, с человеком, по которому не скорбит никто, кроме тебя.
Ева слышала, как тщательно он пытается смягчить голос. Как искренне хочет помочь. Понимала, как трудно всё это даётся ему, вынужденному наблюдать, как она играет в любовь с другим, а сегодня ещё и выразила иную, неподдельную любовь – не к нему. Понимала, что ей нужно успокоиться и объяснить, что это любовь не к личности, не к телу или душе, что музыка и её создатель ни разу не тождественны. И, наверное, не пытаться доказать, что и создатель всё же был не так плох: во всяком случае, не сейчас.
Жаль только, он выбрал последние слова, которые могли бы её успокоить.
– Снежана предложила мне уехать с ними в Риджию. Они знают, как вернуть меня домой. Может, узнают даже, как воскресить.
Она пожалела о сказанном ещё прежде, чем угасло последнее слово. Она сказала это не только затем, что Герберт должен был это знать – затем, что ей хотелось причинить ему такую же боль, как он причинил ей.
Она ожидала изумления. Гнева. Вопросов. Но он лишь побледнел так, что из них двоих куда больше стал походить на мертвеца.
– Так ты всё-таки хочешь вернуться.
Слова тоже прозвучали мёртво.
– Она… Герберт, она показала мне родителей. Сестру. Им плохо без меня. – Наплевав на возможных наблюдателей, Ева сжала его пальцы, желая уже не ранить, а донести то, что рано или поздно им всё равно пришлось бы обсудить. – Я никогда не говорила, что останусь здесь.
О последней фразе она снова пожалела. Это было жалкое, глупое оправдание, сорвавшееся с языка прежде, чем Ева успела его сдержать.
Снова поздно.
– Ты говорила, что никогда не ударишь меня по больному. Ты – моя боль. Стала ею. – Герберт смотрел на неё, как осуждённый смотрит на палача. – Значит, я не стою того, чтобы выбрать меня?
– Герберт, ты… ты не… ну почему ты сводишь всё к однозначности?
– Потому что это так. – Ладонь, иссечённая паутиной белёсых шрамов, накрыла её губы прежде, чем Ева успела ответить. – Я знаю, что ты скажешь. Ты уже говорила когда-то. Нельзя сводить всё к чему-то одному, мы не можем существовать ради единственной одержимости, даже если это любовь… Но я отдал бы тебе всё, включая жизнь. Ты могла в этом убедиться.
В словах звучала такая болезненная, скупая, трогательная нежность, что Еве снова захотелось плакать.
– Если бы от меня требовалось умереть за тебя, – сказала она, как только его опущенные пальцы позволили ей говорить, – я бы умерла.
– Если ты готова умереть за меня, почему не готова для меня жить?
– А если ты готов, почему бы тебе не уйти со мной?
Прежде это не приходило ей в голову. Она так упорно убегала от мыслей о доме, что так и не доходила до первого перекрёстка, разбегавшегося в стороны не только вариантом «я покидаю его навсегда».
Это тоже сказалось сгоряча, не подумав.
Это был единственный раз за весь разговор, когда Ева не пожалела о сказанном.
Снег падал сквозь ночь, отмеряя секунды.
– В твоём мире нет магии, – наконец вымолвил Герберт. Взгляд его сделался беспомощным, как у ребёнка. – Как я… без неё?
Тоненькая струна надежды, едва успевшая протянуться в её душе, лопнула болезненно и звонко, серебряной пылью осыпавшись в бездну безысходной, беспросветной усталости.
– А как ты можешь требовать от меня отречения от всего, что мне дорого, если сам к нему не готов? – Ева резко подалась назад, стряхивая его руки. – Мне семнадцать, Герберт. Ты немногим старше. Мы не можем быть уверены, что это… то, что между нами… что это навсегда. Что оно стоит того, чтобы ради этого отказаться от всего остального. Если я останусь, а потом случится то, о чём сейчас мы не хотим думать… У тебя будет твоя родина, твоя магия, твой брат.
А у меня?
– Музыка. Магия. Мой брат.
Еве хотелось возразить, но она поняла, что куда больше хочет просто завершить разговор. Несмотря на то что он не мог завершиться на ноте, которая устроила бы обоих; хотя ни одна возможная нота не устраивала даже её саму. Что бы она ни выбрала, ей всё равно придётся убить часть себя, вырвать из сердца то, что неизбежно оставит рану, которая никогда не заживёт до конца.
Пожалуй, при таком раскладе потеря памяти окажется благом.
– Давай… закроем тему. Больше не будем об этом. Сейчас. Тебе надо подумать. Мне надо подумать. – Развернувшись на каблуках, Ева вернулась к брошенной виолончели. – В любом случае сперва мне нужно ожить.
– А потом, стало быть, ты счастливо со мной распрощаешься.
Дерозе встал на шпиль, стальным острием царапая гранит, пока его хозяйка искала поддержки в родном ощущении струн и дерева под пальцами.
– И ты обвиняла меня в том, что я трус? Ты, которая боится поверить в себя и в меня?
– Герберт, я… я тоже не хочу ссориться.
– Тогда скажи, что ты не привязала меня к себе лишь затем, чтобы бросить.
Это было до горечи, до ярости несправедливо.