Царстве и славе было показано, что объективным источником действенности «управленческой машины» послужило отождествление mysterium и ministerium[257], благодаря чему тайна Спасения превратилась в «таинство» непрерывно возобновляемой практики церковного богослужения, заместившего собой акт исполнения спасительного действия («экономика тайны» превратилась в «тайну экономики»), то в Opus Dei симметричным открытием стало обнаружение слияния officium и effectus, знаменующего постепенное превращение служебной обязанности священника в субъективный образ действия любого человека (при этом содержательное определение службы может в какой-то момент оказаться менее значимым, чем форма – или долг – «эффективности» как таковой). В этом пункте Агамбен ссылается на Амвросия, который предложил следующую версию происхождения слова officium: «Мы полагаем, что officium произошло от efficiendum, как будто efficium; но ради красоты речи слово благодаря замене одной буквы стало произноситься как officium». «Таким образом, – комментирует Агамбен, – благодаря выдумыванию несуществующего слова (efficium) термин уверенным жестом переносится в сферу действительности и effectus…»[258].
Что и говорить, отсутствующее означающее («несуществующее слово») оказалось способным выразить тот характер сущего в целом, который оно приобретет лишь впоследствии: нечто есть в той мере, в какой оно должно без остатка совпадать со своим служебным предназначением, со своей функцией в рамках некоего необходимого «дела» («спецоперации», как сказали бы нам сегодня).
Подобное понимание бытия как службы (а сущего как служебного) было впервые критически осмыслено Хайдеггером, линию мысли которого Агамбен продолжает, а в каких-то аспектах – и уточняет, полемически реализуя потенциал того живого общения, которое состоялось между ними на семинаре в Ле-Торе в 1966 году. Собственный онтологический проект («фундаментальная онтология») Хайдеггера, как отмечается в Opus Dei, в своей основе имеет парадоксальное единство бытия и долженствования, бытия и службы:
В хайдеггеровской онтологии здесь-бытие и бытие, Dasein и Sein, вовлечены в отношение обоюдного приведения в действительность, в рамках которого, как в парадигме литургической дельности, можно сказать как то, что здесь-бытие пускает в дело и делает действительным бытие, так и то, что бытие реализует здесь-бытие. Так или иначе, отношение между Dasein и Sein представляет собой нечто вроде литургии, сразу и онтологическое, и политическое служение[259].
Но если в дальнейшем сам Хайдеггер связал господство техники в Новое время с подчинением западного мировоззрения иудео-христианскому креационизму[260], благодаря чему «смог помыслить сущность техники как производство и распоряжение, а Gestell – как обеспечение действительного в модусе доступности», то, как пишет Агамбен, «именно по этой же причине он не смог увидеть то, что стало совершенно очевидным сегодня, то есть то, что мы не поймем метафизическую сущность техники, пока будем мыслить ее исключительно в форме производства», поскольку в «равной мере и в первую очередь она есть управление и oikonomia, которые в предельном случае могут даже на время выносить причиняющее производство за скобки ради более утонченных и диффузных форм управления людьми и вещами»[261]. Поскольку производство в радикальном смысле слова – как творение ex nihilo, – есть акт в прямом смысле слова анархический (не подчиняющийся никакому естественному началу), он требует вмешательства управленческих процедур, которые сглаживали бы возможные чрезвычайные последствия этой «безначальности», в то же время обосновывая ссылкой на них свою собственную необходимость; при этом забота об этом сглаживании («спасении») должна предварять само производство. Именно в этом, по мысли Агамбена, и состоит смысл «ойкономии», как она учреждается в начале христианской эпохи для разрешения тринитарной проблемы: в качестве Сына Христос следует за Отцом (Творцом), но в качестве Бога он не имеет в Отце своего начала, а выступает сам от себя в качестве главного «эконома», «эффективного менеджера», призванного «спасти предприятие» человеческой жизни[262].
Таким образом, на первый план выходит уже не производство как поставка сущего для нашего распоряжения им в качестве запаса наличных ресурсов, но – служба (литургия, officium) как «приказной порядок» нашего собственного существования (которое в идеале должно без остатка распределяться по тем или иным «офисам» или «приказам», как в допетровскую эпоху назывались министерства). Так, в своем знаменитом докладе 1953 года «Вопрос о технике» Хайдеггер для иллюстрации «постава» (Gestell), то есть господствующей в современности воли к превращению природы в «поставщика энергии, которую можно было бы добывать и запасать как таковую», использовал пример Рейна, оказавшегося «встроенным в гидроэлектростанцию»[263]; но еще в 1930 году Зигфрид Кракауэр в своем исследовании жизни немецких служащих (Die Angestellten) вывел на свет многочисленные практики управления общим мироощущением этого «нового сословия» (на языке сегодняшней образовательной бюрократии это называется «формированием общих компетенций») – например, поощрение спортивных объединений и разного рода культурных мероприятий, как «своего рода передовых пикетов, призванных подчинить власти предприятия еще не оккупированную область душ служащих»[264].
Если производство фиксируется (пусть на время) в некоторой вещи, продукте, то та служба, парадигмой которой выступает христианская литургия, не имеет внутри себя какого-то предела, она до бесконечности повторяет то, что во всякий момент предстает как совпадающее с очередным, дополнительным действием – если что и повторяется, так само повторение. Эта апоретическая структура впервые заявляет о себе в самой идее литургической практики, сформированной церковью: поскольку Христос, выступающий как «первосвященник жертвоприношения», осуществляет «абсолютное и совершенное литургическое действие, каковое по этой причине может быть совершено только один раз», постольку он как бы «бесповоротно затворяет за собой двери храма»; но ведь тогда христианская литургия становится парадоксом – в той мере, в какой «она, взяв за образец своего священства литургическое деяние Христа-arkhiereus, <…> посвятит себя задаче повторять неповторимый акт, праздновать то, что не может быть отпразднованным»[265] (тем самым соединяя мессианское «единожды и навсегда» из Послания к Евреям апостола Павла с «до скончания времен» евхаристического празднования, задающего горизонт «должностного служения»[266]). Таким образом, если Хайдеггер главный акцент делает на творении ex nihilo как «магистральном» принципе иудео-христианской парадигмы, подменяющей собой греческое понимание бытия, то Агамбен переносит его на «министерскую» практику бесконечного спасения созданного, которому теперь подлежит уже не столько произведение (изделие) как causa finalis деятельности создателя, сколько сама деятельность (оперативность, эффективность), значимая как таковая.
Не схоже ли это с тем, что Ницше понимал под позитивным итогом нигилизма, когда посредством отрицания всего здорового и состоявшегося «спасена была сама воля» [267]– воля, которая в пределе волит исключительно саму себя как волю к опережающему спасению (результатом чего чрезвычайное положение из исключения становится правилом, а требование безопасности – предваряющим любые акции)? А также – с тем, на что еще раньше указывал Маркс как на императив «спасения» денег посредством их постоянного бросания в обращение, вследствие чего из «собирателя сокровищ как помешанного капиталиста» возникает «капиталист как рациональный собиратель сокровищ»[268]? Кстати, согласно Ницше, спасителем воли выступает не кто иной, как аскетический священник, так что описанный Максом Вебером капиталистический дух «мирской аскезы» полностью вычитывается отсюда, а форма синтеза политики и экономики обнаруживает свой религиозный характер.
Неслучайно поэтому, что ключевым понятием данной книги Агамбена выступает именно officium, то есть церковная служба. Онтологическая специфика современной жизни выражается в господстве экономической (управленческой) парадигмы, капитализм же в качестве выражения этой парадигмы не только связан с религией неким «избирательным сродством», но он сам, по сути, является, согласно определению Вальтера Беньямина, «чистой религией культа» – культа, в рамках которого нет ни одного буднего дня, «нет дня, который не был бы праздничным – в пугающем смысле развертывания всех помпезных священнодействий, крайнего напряжения радений»[269]. Так что формула, которой Агамбен выражает апоретичность христианской литургии – «празднование того, что не может быть отпраздновано», – развивает тезис о том, что «по сути история христианства есть история его паразита – капитализма»[270].
Уже здесь слышен намек на то характерное для нынешнего «цифрового» капитализма исчезновение реального различия между трудом и досугом в пользу перманентного «праздника» с его императивным «радением». Досуг становится фикцией в той мере, в какой свободное время скроено по схеме времени рабочего, когда ни один момент не должен быть непроизводительно потраченным; такое время оказывается попросту невозможным «убить»