Опустошенные сады — страница 10 из 15

Тут же, рядом с веером, старый облезлый зонтик, пачка спичек, пятерик свечей в синей обертке и большой сверток ярославского полотна, под полотном — жестяная коробка из-под конфет, с медным замочком, в ней-то и лежит старая, безгласная Мика.

Рогнеда задвигает ящик, задувает свечу и торжественно несет жестяную коробку к столу.

— …шесть, семь, восемь, девять, десять… Нашла?

— Да, мамочка.

Коробка раскрывается, в ворохе ваты покоится глиняная собачка, которою играла и старая пани, и Рогнеда, и которая все-таки не разбилась. Живучая Мика! Она скорее похожа на желтого львенка, а не на собаку, тем не менее, она вовсе не львенок, а Мика.

Рогнеда ставит ее на стол.

— Мамочка, посмотрите!

Старая пани отрывается от вязанья.

— Да, Рогнеда… Осторожнее, не разбей. Помнишь, как я ее тебе давала по праздникам? Я боялась, что ты ее разобьешь. Ведь Мика постарше тебя, Рогнеда, она, пожалуй, старее и меня. Ее подарила твоя бабуся, когда мне было пять лет.

Мика кривит беззубый глиняный рот, словно огрызается, — Рогнеда берет ее в руки.

— А вы, мамочка, ею часто играли?

— Да. Раз, помню, она зарылась в песке, из песка я делала булочки, — знаешь, как делают маленькие девочки?

— Да, мамочка. Ну, и что же?

Старая пани вздыхает.

— Я целый день плакала навзрыд. Отец послал всех слуг искать ее, к вечеру ее нашел поваренок, потому что вспомнил, как я играла с песком. У нас тогда было много слуг, Рогнеда.

— Я, мамочка, папу помню так смутно, как будто его никогда не видала.

Старая пани кладет вязанье на стол, глаза у нее оживляются.

— Он был добрая душа, ты на него похожа.

— А после него вы никого не любили?

— Нет.

Старая пани опять принимается за работу. Мика злится на нее, лает, вырывается из рук Рогнеды, чтобы покусать старую пани, но — увы! — ведь, Мика глиняная и она не может ни громко тявкнуть, ни оскалить по-настоящему зубы, ни покусать.

Рогнеда кладет ее обратно в коробку и бережно прикрывает сварливую Мику ватой. Щелкает медный ключик в медном замке и вот, опять нет старой Мики, похожей на львенка, опять она лежит в надоевшем ей одиночестве, без силы вздохнуть пошевельнуться, со старым глиняным телом, с немою, глиняною душой.

— Я ее, мамочка, там же спрячу.

Старая пани наклоняет голову в знак согласия. Рогнеда относит коробку с плененною Микой в ящик платяного шкафа и, спрятав, возвращается в столовую к матери.

Читает, но странно: книга позабывает свои цветистые слова — длинною серою лентой проползают перед Рогнедой серые, скучные слова, а черные буквы, как полчище черных карликов, понуро бредут к безразличному концу.

Мика! Милая Мика!..

Рогнеда захлопывает книгу и уходит в спальню, к себе на кровать. Там она лежит впотьмах, с открытыми глазами, и долго думает про желтую Мику. Однажды она в детстве купала Мику и уронила в ведро с водой. Она тогда боялась, что Мика утонула, как тонут в озерах и морях люди, но нет — когда Мику вытащили из ведра, с глазированной шерсти вода тотчас сбежала, и перед девочкой была опять живая, втихомолку лающая Мика.

Глаза смыкаются… Сперва темно-темно, словно она попала в закрытый наглухо погреб, но внезапно из тьмы выскакивает огромный пес с золотистою шерстью, скалит острые зубы, лает, мечется, сверкает глазами, набрасывается на человека с бледным лицом это Ковалев, он прижался к стене и испуганно обороняется от беснующейся Мики.

— Мика! Мика! — зовет ее Рогнеда, но злая собака не слушается, впивается белыми клыками в Ковалева, рвет его и рычит от восторга.

… А потом — тихий плач… Сверкающее озеро, и по нему в белом челноке едет плачущий ребенок. Он в белой рубашке, на его голове белые шелковистые кудри.

Рогнеда протягивает к нему руки, хочет ему что-то крикнуть — и просыпается.

…Темно-темно, словно в склепе.

Она встает с постели, идет в столовую. Старая пани поднимает голову.

— Ты спала, Рогнеда? Что с тобой? Ты плачешь?

— И не думаю, мамочка! — звонко отвечает ей Рогнеда. — Вам, мамочка, это показалось. Ха-ха-ха!

16

По воскресеньям Рогнеда ходит на городской каток. На ремешке болтаются, позвякивают и сверкают под холодным солнцем стальные коньки, горделиво изогнувшие свои носы.

Рогнеда — мастерица бегать на коньках. Она может так быстро нестись по льду, что в ушах только свист стоит, да щеки разгораются ярким полымем. Голландский шаг, вензеля, восьмерки, бег на одной ноге, бег спиною вперед и еще много других фокусов проделывает она на скользкой поверхности катка.

По воскресеньям там много народу. На помосте, обитом красным сукном, сидят солдаты-музыканты и посиневшими от холода губами трубят в широкие медные трубы; дверь теплушки ежеминутно открывается и закрывается.

Когда Рогнеда входит в теплушку, взоры всех греющихся конькобежцев обращаются на нее. Дорого бы дал толстый гимназист Смирнов, лишь бы летать такою же быстрою серной.

Рогнеда садится на лавку, снимает калоши и развязывает ремешки, чтобы навинтить коньки на ноги.

Толстый Смирнов багровеет.

— Позвольте, я их вам приделаю.

— Пожалуйста!

Толстый Смирнов, став одним коленом на грязный дощатый пол, вдевает правый конек в гнездо и завинчивает.

— Готово! Позвольте левую!

И левая в его руках. На нее он уж не так скоро навинчивает конек; очень жаль, что у Рогнеды Владиславовны только две ноги, очень жаль, но ничего не поделаешь…

— Готово!

— Благодарю вас.

Толстый Смирнов вторично багровеет, с грохотом покидая теплушку: страшно вспотел.

Рогнеда собирается последовать за ним, но дверь теплушки распахивается, — вместе с морозным паром входит Ковалев. Он в шведской куртке, в ушастой оленьей шапке и с длинными гоночными коньками под мышкой: коньки привинчены к ботинкам и похожи на странные ножи.

— Рогнеда Владиславовна!

Рогнеда щурится:

— А… а… а, и вы? Здравствуйте. Вы разве катаетесь на коньках?

— Нет. Пришел учиться, фон-Книппен убедил, я даже записался в спортивное общество. В самом деле, это очень полезно, хочу и на лыжах попробовать.

— Но кто же учится на гоночных? Ха-ха! Фон-Книппен вас подвел. Садитесь.

Она отодвигается к стене, освобождая ему место. Греющиеся конькобежцы иронически посматривают на Ковалева: действительно, кто же учится на гоночных, да ведь они совсем не пригодны для этого, — кроме того, он переколет всем ноги такими ножами. Глупец.

Ковалев смущается и не знает, что ему делать.

— Ну хорошо, я вас буду учить, — насмешливо, подбодряет его Рогнеда, — не трусьте.

— Да я, собственно…

— Ну, ну, — торопит его Рогнеда, — переобувайтесь…

Ковалев послушно скидывает калоши и начинает расшнуровывать ботинки, в которых пришел. Рогнеда искоса наблюдает за его движениями.

— Ах, черт! — спохватывается Ковалев. — А где же переобуваться? Я этого совсем не предвидел. Вот оказия!

— Валяйте здесь, что за ерунда, — пожимает плечами Рогнеда.

Он с унылым видом стаскивает ботинку с правой ноги, быстро натягивает на нее ботинку с коньком и зашнуровывает. Рогнеда и все остальные зрители успевают заметить синий шерстяной носок, и тут Рогнеде вспоминаются ноги одной больной женщины, с которою она однажды мылась в бане, — пухлые, со вздувшимися синими жилами. Та женщина тоже носила синие шерстяные чулки.

Ковалев скидывает левую ботинку, опять перед Рогнедой мелькает синий шерстяной носок. Она сердится.

— Ф-фу, как вы копаетесь, Георгий Глебович, — совсем, как старая баба.

— Сию минуту!

Он поспешно зашнуровывает ботинки и пробует встать, но тотчас опускается обратно на лавку, потеряв равновесие. Греющиеся конькобежцы, народ молодой и задорливый, смеются и дают советы:

— Вы обопритесь о стенку, а на льду будет легче с креслом.

— Да, непременно с креслом.

— Плохо на гоночных, лучше всего Нурмис.

— Американские тоже недурны.

— Действительно, — советует Рогнеда, — попробуйте, держась за стенку.

— Вы думаете?.. Пожалуй.

Он преувеличенно беззаботно посматривает по сторонам, кое-как встает на ноги и, опираясь о стену, достигает двери, но здесь-то и начинаются настоящие муки.

Рогнеда открывает перед ним дверь и, стоя на льду, говорит:

— Смелее, Георгий Глебович!.. Держитесь за косяк.

Держится за косяк… Коньки проваливаются в щели пола, он их вывязивает и чуть не падает. А главное — ему никак не стать на лезвия коньков, ноги подкашиваются, ботинки готовы сорваться с них.

— Однако! — бормочет Ковалев, ухитряясь медленно выползти из теплушки. Дверь со стуком захлопывается. Перед ним огромная ледяная, скользкая, предательская площадь, по которой весело снуют мужчины, женщины, подростки и хохочущая детвора.

Он старается быть беспечным.

— Удивительное солнце, яркое и холодное… Очень хорошо сегодня! И этот морозец… Нет, все-таки зима — хорошее время.

Ноги у него сведены двумя дугами, как у ребенка, больного английскою болезнью; оленья шапка съехала на затылок, и весь он такой неуклюжий, заморенный…

— А у вас насморк прошел? — насмешливо спрашивает его Рогнеда.

— Насморк? Да, прошел…

Гимназист Смирнов вертится невдалеке от них, проделывая на коньках всяческие выкрутасы, в надежде, авось, Рогнеда Владиславовна заметит его искусство и прыть.

Дверь теплушки поминутно хлопает, конькобежцы входят и выходят.

— Ну, двинемтесь, Георгий Глебович, а то мы здесь мешаем.

Ковалев тоскливо взглядывает на изрезанный во всех направлениях лед и отрывается от двери теплушки. Ноги разъезжаются, складываются в виде буквы икс, Ковалев вскидывает руками и гулко шлепается на спину, к подолу Рогнеды.

— Ха-ха-ха! — хохочет она, как сумасшедшая. — Ушиблись? Больно вам?

— Ха-ха-ха! — радуется Смирнов, пролетая мимо распростертого Ковалева.

Тот отчаянно дрыгает ногами, пытаясь подняться, но ничего не выходит. Замшевые перчатки пачкаются и намокают, а сам неудачный конькобежец напоминает большую неповоротливую черепаху, положенную на спину.