Опустошенные сады — страница 7 из 15

— Отдайся! Отдайся мне, слышишь?

Он это произносит кричащим шепотом, кричит сдавленным до боли криком. Лампа на столе светит тускло. Обнаженная шея Рогнеды зовет к знойной телесной радости.

— Нет, милый, нет, не надо!

— Ты боишься, да? Чего ты боишься? А-а, ты боишься!

— Нет, нет…

Она борется с ним, но он ее не выпускает из своих настойчивых объятий, ее упорство его только раздражает.

— Рогнеда, это недостойно тебя, недостойно… Слышишь?

Она молчит и борется с ним в молчаливом упорстве.

Он наклоняет свое раскрасневшееся лицо к ее лицу, осыпает ее злыми поцелуями и шепчет, как в бреду:

— Да! да! да!.. Недостойно… Да! да! да!.. Слышишь? Боишься, боишься… Девический стыд. Нехорошо!

Но ей, как ловкой змее, удается выскользнуть от него. Он яростно сжимает зубы, слышно, как они скрипнули и раз и два. Смотрит на нее зло и тупо.

— Ты… меня мучаешь… Это не хорошо, Рогнеда. Разве мужчина не создан для женщины? Или ты думаешь, что следует пренебрегать своим телом? Ты — против радости плоти? Нет, Рогнеда, это не верно: надо быть гармоничными. Я люблю и тебя, и твое милое тело, я хочу тебя всю, всю… Впрочем, ха, ха! — ты, вероятно, боишься ребенка?

Рогнеда еле слышно отвечает ему:

— Да.

— Ну, так…

Им овладевает бешенство. Он сжимает кулаки, словно собираясь броситься на нее, ударить, растоптать.

— А… а… Ты лжешь, ты не любишь меня, я знаю. Если бы любила, ты бы не боялась.

Рогнеда думает:

— Если бы любила, ты бы не боялась!

— И ты бы хотела иметь от меня ребенка.

Рогнеда думает:

— И ты бы хотела иметь от меня ребенка.

— Ты пойми: к чему себя обманывать — я бездарен, мне никогда ни в звуках, ни в красках не изобразить тех звуков, тех красок, что живут в моей душе. Да, я бездарен, но я хочу творчества. Как мне показать мысли, что обуревают меня, те настроения, какие испытываю я порою? Я хочу творчества, милая Рогнеда, и ты не должна бояться нашего ребенка, быть может, в нем мой выход, он скажет то, чего я не могу сказать. От Серафимы я не имею детей, да и не хочу иметь, она слишком глупая самка, она гусыня, с которою не должно сходиться творческой личности, — и я — Ковалев колеблется, — я не живу с ней супружескою жизнью с тех пор, как полюбил тебя.

Рогнеда смотрит на него нежно и жалобно, ей хочется что-то ему сказать, что-то такое нежное, такое переполненное тепла, в чем он, как в лучах солнца, согреется, но слов нет — властвует молчание.

— Георгий! Ты жесток ко мне, мне это больно. Ты несправедлив.

— Нашего ребенка! — изумленно думает она, и весь Ковалев как-то вырастает, преображается в ее глазах. Славное, родное лицо! Глубокие, умные глаза! Изящный, благородный!..

Ковалев видит, как губы Рогнеды складываются в мягкую улыбку, как длинные ресницы опускаются почти до половины затуманенных глаз, как она мило и безвольно горбится, точно все ее мускулы вдруг утратили свою силу, — и он подходит к ней, берет за обе руки, целует их, целует ее колени, смутно ощутимые сквозь шелк платья, и настойчиво увлекает к широкому дивану, она ему без слов подчиняется: нет воли, нет силы и даже нет ее, Рогнеды, — одни огромные, пылающие губы, прильнувшие к другим пылающим губам; а еще осталось что-то усталое, распростертое, в глубине которого победно умещаются и радость и страх.

Лампа тускла. Гипсовый Мефистофель улыбается.

…Над спящим городом, над городом, погруженным в холодную ночь, проносится первая вьюга: с высокой тьмы спадают пушистые снега, летят, вьются, крутятся, устилают тающими тельцами мостовые, крыши домов, пожарные каланчи, брезенты уезжающего завтра цирка, городские весы, похожие на гигантскую виселицу, и мертвые, опустошенные сады.

Ковалев уходит от Рогнеды позднею ночью.

Рогнеда — с распущенными волосами и в расстегнутой кофточке — провожает его до двери.

— Прощай, милый!

Обнимает его крепко-крепко.

— Мне без тебя будет скучно, я буду плакать. Ну вот… значит ты уходишь… Подожди еще немного.

Ковалев осторожно высвобождается из ее объятий.

— Нельзя, Рогнедочка; уж очень поздно, четвертый час.

Ему смертельно хочется спать, но он глотает зевки, чтобы Рогнеда их не заметила.

— Ну, тогда иди.

Он выходит в темные и холодные сени, Рогнеда сперва остается у двери в квартире, но потом тоже выскальзывает в сени, обхватывает его впотьмах, властно целует и шепчет диким прерывающимся шепотом:

— Ведь я теперь твоя жена? Я тебя не стыжусь больше. Ты мой, а я твоя. Да? Да! Да! Я твоя жена. Милый мой, милый!.. Ты не будь суров с Серафимой, мне ее очень, очень жалко. Ты думаешь, я ревную тебя к ней? Нет, я не ревную, ты мой!

Рогнеда выходит вместе с Ковалевым в холодную ночь.

— Не простудись, смотри! — устало говорит ей Ковалев. — Видишь, снег идет, а у тебя грудь ничем не прикрыта. Прощай!

…Исчезает в крутящейся вьюге.

12

Спорхнули холодные лепестки сказочных цветов, цветов еще не виданных никем: под белыми снежинками исчезли черные дыры, заполненные черною водой, — под белыми снегами, как под прекрасным саваном, сшитым любящими руками, скрылась и оранжевая листва садов.

Рогнеда идет в гимназию, ступая по белому ковру, раскинутому по улицам, и ей радостно: вот и зима! Здравствуй, здравствуй, старушка!..

Внезапно все стало светлым и сурово-обновленным, нет темных мостовых, обезображенных колдобинами, даже на сенной площади — конский помет, грязь и мусор прикрыты от людского взора диковинным ковром.

Белое поле!

Фигуры бородатых мужиков и смуглых цыган выделяются на нем, как на белой стене китайские тени.

Рогнеда одета по-зимнему: белая шапочка, белый воротник, белая муфта, лишь брови по-прежнему черны и надменно изогнуты, лишь в черных глазах все тот же нестихающий свет.

— Подайте копеечку! — назойливо клянчит калека, весело подталкивая свою тележку по настланному ковру.

Рогнеда дает ему серебряную монету и улыбается: что за чудак! Без ног, ободран и неотвязчив. Пусть себе выпьет на гривенник.

— Сегодняшний Голос! Голос сегодняшний! — звонко выкрикивает газетчик. Рогнеда и ему улыбается: какой у него смешной нос, не нос, а вареная брюква, — настоящий российский многострадальный нос, пропитый, посиневший и все-таки ухитрившийся расползтись до чудовищных размеров.

— Что-то теперь делает Георгий?

— Пьет какао. Он по утрам пьет какао. Впрочем, вероятно, он еще не встал.

Она весело и дерзко взглядывает в глаза прохожим.

…Старичок с крючковатою палкой, палка похожа на старичка, старичок на палку — согнутый, туполицый, ворчун и придира. Идет, конечно, из богадельни.

— Вы, барышня, не толкайтесь… в-в-ва! в-в-ва! в-в-ва!.. Не хорошо-с! Через это мыслимо поскользнуться-с!.. В-в-ва! в-в-ва! в-в-ва!

Кашляет, сердится, еще бы не сердиться: старый хрыч, завидно, что обгоняют молодые ноги.

— Прости, дедушка, я нечаянно.

— То-то!.. В-в-ва! в-в-ва! в-в-ва! Поскользнуться, говорю, можно-с.

Рогнеда улыбается.

— У Георгия лебединая шея, он похож на черного лебедя.

Она хмурится и плотно сжимает губы.

— Придет ли сегодня? Придет ли?

— Придет! придет! придет!

И опять улыбается.

У гимназии с тротуара снег сметен. Черный асфальт кричащим пятном выделяется среди потемневшей улицы. Когда Рогнеда идет по нем, ей вдруг делается неприятно и то, что вот она уже пришла, и то, что предстоят скучные уроки.

Швейцар с низким поклоном открывает перед нею дверь.

— Снежок-то! — строго говорит он, снимая с Рогнеды пальто.

— Да.

— Зима, должно, будет снежная.

— Почему так?

— Надо полагать.

Рогнеда приводит в порядок у стоящего в передней трюмо свои волосы и торопливо поднимается по лестнице, наверх, к своему классу.

— Bonjour!

— Bonjour, Рогнеда Владиславовна!

И тут Рогнеда смущается. Она садится к своему столику, как садилась десятки раз, но теперь она чувствует, как каждый ее шаг — иной, новый шаг, каждое движение — новое движение. — Bonjour! — даже голос звучит иначе, нежели тот, старый: тот был резче и невиннее. — Bonjour! И ей уж кажется, что гимназистки подмечают это, удивляются, недоуменно переглядываются между собой.

Не развязался ли шнурок на башмаке? Она тайком взглядывает на ноги — нет, шнурки не развязались. Ф-фу, как глупо: нет ничего особенного во взглядах, устремленных на нее.

Она овладевает своим смущением, и когда в класс входит начальница гимназии, она гордо здоровается с ней и сухо разговаривает о делах.

Начальница — высокая, седая женщина, с изможденным желтым лицом. На левой руке обручальное кольцо — вдова. Говорит сквозь нос:

— Надо бы отремонтировать некоторые парты.

Рогнеда окидывает взором класс:

— Да… Ремонт необходим.

— Как бы это устроить? Разве воспользоваться несколькими праздниками подряд? — размышляет начальница.

«Старая дура!» — мысленно издевается над нею Рогнеда, и не знает, почему издевается.

— А мне думается, можно и в будни. Девицы пару дней могут посидеть и втроем, да, пожалуй, и вовсе не придется считаться с этим неудобством, так как в настоящее время многие хворают, есть свободные парты.

— Отлично! — щурит бесцветные глаза начальница и вполголоса замечает Рогнеде:

— А почему вы, Рогнеда Владиславовна, зовете воспитанниц девицами? Это несколько вульгарно и мне не совсем нравится.

«Наглая особа!» — раздраженно думает она про Рогнеду, с достоинством покидая класс и тоже не зная, почему она подумала так про Рогнеду.

— Рогнеда Владиславовна!

Рогнеда поворачивает голову в сторону назвавшей ее имя. Говорит Таня Дудова.

— Что, Таня?

— У меня есть к вам большое, большое дело. Вы мне можете уделить две минутки?

— Ах, Таня, ведь, скоро начнется урок.

Васильковые глаза девочки умоляют.

— Ну, говорите! — усмехается Рогнеда, выходя вместе с златокудрою девочкой в коридор.