Сейчас мама идёт со мною рядом. Только не по кромке, а по сухому песку, куда не достаёт море. Потому что она не босиком, как я, а в босоножках. В одной руке мама держит за ремешки мои сандалии, а в другой – сумку. В сумке большое полотенце, и надувной круг, и ещё одно полотенце, маленькое. А ещё две булки, четыре помидора, много слив и одно большое яблоко.
Мы с мамой живём в пансионате. Каж-дое утро мы спускаемся вниз, в столовую. Едим на завтрак кашу или сосиски. Потом мама пьёт кофе с молоком. Или какао. Я эти кофе и какао с самого детства терпеть не могу. Меня от них просто тошнит и выворачивает. Поэтому мама договорилась с поварихой, и она специально для меня готовит к завтраку чай. Светлый-светлый. Жидкий-жидкий. Как раз, как я люблю.
Я пью свой чай медленно. Дую в стакан. Шумно отхлёбываю. Посматриваю по сторонам: все ли видят, что мне по спецзаказу принесли мой собственный чай.
– Допивай быстрее свою бурду, – говорит мама, – пора на пляж.
На «бурду» я не обижаюсь. Это она от зависти. Ей такой чай не готовят.
Потом мы быстро собираем вещи и идём на море. Оно от нас недалеко. Чуть-чуть отойдёшь от пансионата – и уже слышно, как оно шумит там, волнуется, ждёт нас. Мы спускаемся по широкой каменной лестнице и видим его – синее-синее, блестящее на солнце.
На пляже полно людей. Целая куча. Они лежат, стоят, смеются, ругаются, визгливо лезут в воду и, фыркая, вылезают обратно. Это городской пляж, и тут всегда шумно и грязно. Здесь мы не задерживаемся, а поворачиваем от лестницы направо и шагаем дальше: туда, где дикий пляж, и простор, и дюны.
Я разуваюсь и иду по самой кромке воды. Стучу пятками, оставляю отпечатки на гладком тёмном песке. Разглядываю свои ноги. Оборачиваюсь. Смотрю на следы. Большой палец правой ноги отпечатывается нечётко. Потому что я его всё время задираю.
Минут через пятнадцать мы дойдём до нашего любимого места. Мама расстелет большое полотенце. Надует круг. Достанет синие сливы и большие тёмно-розовые помидоры. Я стащу с себя платье и останусь в белых трусах. Схвачу круг и…
…и откуда он на нашу голову взялся?
Мы с мамой шли рядом. Я разглядывала свои ноги. Мама несла мои сандалии и сумку. Совсем скоро мы должны были прийти на наше место. И вдруг – он.
– Мою маму не видели?
На вид ему было года три-четыре. Он был в шортах с лямками, в голубой панамке, из-под которой торчали светлые, почти белые, волосы, и без рубашки. Он бежал в сторону дикого пляжа, размазывая по лицу сопливые слёзы. Каждой встречной женщине он задавал один и тот же вопрос:
– Мою маму не видели?
– Нет, не видели, – отвечали одни, лениво приподнимая край панамы.
Другие молча качали головой.
– Мою маму не видели? – бросил он в нашу сторону и, не дожидаясь ответа, потрусил дальше.
– Стой!
Мама схватила его за руку, развернула лицом к себе и присела на корточки.
– Где твоя мама?
Он скособочил рот и протяжно, рывками, всхлипнул.
– М-м-мою м-м-маму не в-в-видели? – как заведённый, повторил он.
– Где ты её потерял? Где вы живёте? Куда ты идёшь? – спрашивала моя мама, доставая из сумки маленькое полотенце и вытирая им (моим любимым, в мелкую голубую розочку) его сопливые щёки.
Он всхлипывал и молчал.
Во мне начала подниматься тихая злость: «Не могла сказать, что не видели! Ведь не видели же мы её! Сейчас бы уже на нашем месте были, я бы…»
Мама поднялась и крепко взяла его за руку.
– Пошли, – сказала она и повернула обратно, к городскому пляжу.
На меня даже не посмотрела. Знала, что я злюсь.
Пока мы шли в сторону города, мама расспрашивала про его фамилию, и как зовут его маму, и где они остановились: на частном секторе или, как мы, в пансионате.
Про сектор он ничего не знал. И свою фамилию тоже. Удалось выяснить только, что зовут его Лёсик, а его маму – Света. Что на обед они варят картошку и сверху посыпают зелёным укропом. А по вечерам едят в беседке оранжевые абрикосы.
– Значит, на частном, – сказала мама, – адреса ты, конечно, не знаешь.
– Не знаю, – радостно закивал головой Лёсик.
Он уже совсем освоился и, по-хозяйски вцепившись в мамину руку, пританцовывал и подпрыгивал рядом с ней. Я тоскливо плелась следом. Тащила пыльные сандалии. За ушами тёк пот. «Если бы не этот… давно бы уже были… я бы сняла платье… мама достала бы сливы…» – стучало в моей раздувшейся от жары голове.
– Хочешь сливу? – мама вынула из сумки и протянула Лёсику пакет с мытыми фруктами.
Лёсик жадно схватил сразу две сливы, запихнул их себе в рот и принялся жевать, выпучив глаза. Мама посмотрела на меня, улыбнулась и достала ещё одну.
– Не дуйся, – сказала мама, – сейчас мы его отведём и… ты хоть какие-то приметы помнишь?
– При… меты? – Лёсик одну за другой выплюнул в песок косточки. – Помню.
– Какие?
– Не знаю.
Мне захотелось ему врезать. Дать увесистый подзатыльник. Столько времени из-за него потеряли…
Мама посмотрела на меня очень строго, будто что-то почувствовала.
– Ну, какой там дом? Что рядом? Какой дорогой вы ходите к морю? – терпеливо допытывалась она.
– Дом большой, – пропыхтел Лёсик и старательно втоптал косточки в песок, – белый. Ещё калитка железная.
– Ну, а ещё что? Ещё?
– Ещё? – Лёсик закатил в небо глаза и надолго задумался. – Ещё бабушка в чёрных чулках.
– Какая бабушка?
– На стуле сидит. В чёрных чулках.
– Всё время сидит? – удивилась мама.
– Всё время. Сидит на стуле в чёрных чулках.
– Ну, это меняет дело! – засмеялась мама. – Теперь мы быстро найдём. В такую жару мало кто сидит на стуле в чёрных чулках…
– Мы что, будем…? – возмутилась я.
– Будем, – отрезала мама, – надо же человеку помочь.
– Надо… человеку… – поддакнул Лёсик.
– В крайнем случае, обратимся к милиционеру, – сказала мама.
Мне захотелось, чтобы крайний случай наступил как можно скорее. И мы сдали бы милиционеру противного Лёсика. И зачем он вообще нам сдался?
Мы уже почти дошли до городского пляжа. Мне хотелось купаться, пить, снять платье и есть помидоры с мягкой белой булкой. Я злилась на Лёсика – что он потерялся, на маму – что потащилась его провожать, на солнце – что так печёт в затылок, на себя – за свою злость.
– Лёсик! Лёси-и-ик!!! – раздалось со стороны парапета.
Наперерез нам бежала женщина. Совсем молодая, чуть постарше самого Лёсика. По плечам её шлёпали две тощие белые косички. Лицо заливали такие же сопливые, как у Лёсика, слёзы.
– Лёси-и-ик!!!
Лёсик вырвал из маминой руки свою чумазую ладонь и понёсся навстречу белобрысой женщине.
– Ма-а-а-ма-а-а!!!
Мама Лёсика упала перед ним в песок на колени. Прижала его к себе. Обцеловала его грязные мокрые щёки. Надавала ему по заду. Потом опять расцеловала.
– Где ты был?!!! Где ты был?!!!
– Ма-а-а-ма-а-а!!!
Они плакали и кричали друг на друга. Так и ушли. Крича и плача. Даже не оглянулись. Нас мама Лёсика не заметила.
Я выразительно посмотрела на маму: «Вот, видишь!!!»
Мама засмеялась довольным, радостным смехом. Обняла меня за плечи. Поцеловала в макушку. И в нос. И куда-то в висок. И мы повернули обратно: туда, где дикий пляж, простор и дюны.
Мама скинула с себя босоножки, и мы пошли с ней рядом – по гладкому, утрамбованному песку, оставляя на нём свои отпечатки: мамины узкие, красивые и мои – разлапистые, с нечётким оттиском большого пальца правой ноги. Мы стучали пятками по песку, разбрызгивали во все стороны пену и даже не оглядывались, как там море слизывает с берега наши с мамой глубокие следы.
Лёсика мы больше не видели. Ни его, ни маму Свету, ни бабушку в чёрных чулках. Они исчезли из нашей жизни так же, как появились. Внезапно и навсегда.
Бред сивой кобылы, объевшейся белены
У меня очень богатое воображение. Иногда даже слишком. Я воображаю себе то, чего нет на самом деле. И сама потом от этого страдаю. Хотите пример? Пожалуйста! Вот, совсем недавно был случай.
Вызывает меня наша училка по истории отвечать заданный урок. А мы тогда как раз эпоху Петра Первого проходили. Ну, я эту тему хорошо знаю. Эту тему стыдно не знать. Как-никак это ж царь наш, наш первый российский император. Он ещё окно в Европу прорубил. Эх, зря я тогда про окно вспомнила. Совсем не к месту.
Выхожу, значит, я к доске. Выхожу уверенная такая. Я ж за пятёркой иду. Потому что тему очень хорошо знаю. И начинаю рассказывать. И про царевну Софью, и про немецкую слободу, и про потешные войска. И про то, как Пётр прорубил окно в Европу. Зря всё-таки я про окно… Как только упомянула я про окно это, разыгралось моё воображение не на шутку, и я говорю:
– В те времена Россию отделял от Европы высокий-превысокий деревянный забор. Тянулся этот забор от самого севера до самого юга. И нельзя было этот забор ни перепрыгнуть, ни обойти, ни объехать. Потому что упирался он с двух сторон в моря: на севере в Северное море, а на юге – в Южное. И даже по морю шёл этот проклятый забор. Никто не знал, кто его построил. И сам Пётр тоже не знал, потому что построили забор задолго до его рождения. Но всё-таки надо было что-то с этим делать, потому что очень хотели русские люди попасть в Европу, и сам Пётр очень хотел.
Я останавливаюсь, чтобы перевести дух. Все ребята смотрят на меня как-то странно, но молчат, слушают. И историчка тоже молчит. Ждёт, чем всё это кончится, куда меня, наконец, кривая вывезет. А у меня так: если воображение разыграется, остановить его уже ничем нельзя. Сама понимаю, что говорю глупости, но ничего поделать с этим не могу, это помимо моей воли происходит. Так вот, перевела я дух и продолжаю:
– И решил Пётр прорубить в Европу окно. Лучше бы, конечно, дверь. Через дверь ходить удобнее, чем всё время в окно лазить. Но с другой стороны, если разобраться, дверь ведь больше, чем окно, поэтому прорубать её гораздо тяжелее. Так что по-своему Пётр был прав. Взял Пётр Первый в руки топор и давай рубить! Рубит-рубит, рубит-рубит, только щепки в разные стороны летят. В конце концов затупился его топор, и бросил его Пётр. Тогда взял Пётр в руки пилу и давай пилить! Пилит-пилит, пилит-пилит. А потом вдруг вспомнил: нет, я же должен прорубить окно, а не пропилить. Тогда Пётр и пилу тоже бросил. Сел и стал думать: что же делать? И придумал Пётр позвать на помощь своих птенцов. Есть даже такое выражение: «Птенцы гнезда Петрова». Так говорят, потому что жил на самом деле Пётр в гнезде, и был он орёл. Это потому у нас на гербе орёл изображён, что так с доисторических времён повелось: все цари на Руси орлами были. И Иван Грозный был орёл, и Борис Годунов, и даже Лжедмит