Опыт биографии — страница 51 из 75

расиво и отчаянно пила, а я чувствовал, что нервность, исходящая от меня, электризует маленькую комнатушку, где так обнадеживающе-бездумно свободно.

Любовь захлестнула меня, сразу же заставив понять необычность случая. Душа, стиснутая благонамеренной схемой самого представления об образе вымечтанной жизни, целиком умещавшейся в рамках дозволенного, достаточно гибких, впрочем, для того, чтобы убаюкивать тщеславие готовностью якобы к смелым, а на деле запрограммированным жестам, - томилась и жаждала бесконтрольной естественности проявлений. Едва ли я смог бы решиться на них, не получив толчка извне, не почувствовав столь мощную поддержку в самой атмосфере жизни. Отсутствие цельности, доведенная до болезненных комплексов рефлексия, мнительная совестливость никогда б не решилась на самостоятельный шаг в открывшуюся дверь. К тому времени был сооружен и придуманный мир, продуманная на годы жизнь... Но само по себе начало (еще в пору писания статьи про любовь) было естественным - кто же думает о последствиях! - а необычность только привлекала.

Первое место, куда я бросился утром, получив на даче поздним вечером путаную телеграм-му из Новороссийска о смерти Марка, были окна, выходящие на Тверской бульвар (ночью я объездил наших старых университетских друзей); за день до того туда же пришло благополучно-томное письмо от жуирующего жизнью и так прочно чувствовавшего себя критика. Я не верил в возможность случившегося с Марком - две недели назад он заезжал проститься перед отъездом на юг, правда, очень торжественно обставил церемонию прощания: "Держись! Не поддавайся!" - бросил Марк, забираясь в такси, и посмотрел на меня в последний раз вспоминавшимися почему-то грустными и беспомощными глазами. Но тогда эти слова воспринимались иначе - всего лишь свидетельством пустой писательской болтовни: "Будь здоров, старик!"; глаза показались скорее отсутствующими, он думал о другом. Но так об этом не вспомнилось, а вот что собирался и не собрался (жарко!) приехать на вокзал проводить - воспринималось предательством. Если бы поехал, может, что-то сдвинулось, задержались бы, опоздали на поезд - и совсем не поехали! Через час после отъезда Марка пришла телеграмма: ему дали место в подмосковном лечебном санатории, которого долго добивался... Не было бы сумасшедшей жары в Анапе, холодных невежд в Новороссийской больнице - могло б не быть того, что произошло!

Все это я обрушил на моего редактора, попросив о встрече вне конторы еще через день, и слышал в телефонную трубку, как кому-то было в том же отказано: "У нас со Световым деловая встреча, нам нужно о Марке - это самый близкий его товарищ..." Прости меня, Марк, ты же сам хотел познакомить нас, оставил мне телефон накануне отъезда, - спасибо тебе!

...Сумасшедший пьяный вечер, ночные московские бульвары, шелестящие листья, милиция, еще раз пытавшаяся преградить мне дорогу, такой счастливый утренний голос в ответ на мой ранний звонок... Банальный, но так перевернувший всю мою жизнь сюжет: свидания на перекрестках, чужие квартиры и кинофестивали, рестораны и ухмыляющиеся новые друзья, встречи на дальних станциях, где поезд стоит минуты, и даже отчаянная десятидневная поездка на юг, начавшаяся встречей в каком-то южном городе, потом еще дальше, вино и раки не хлебосольных южных стоянках, все понимающие - отчего бы это? взгляды случайных попутчиков, голодное и счастливое существование у моря под соснами.

И тем не менее, несмотря на всю неожиданность того, что со мной произошло, мне именно это и было нужно, сконструированный из металлических перекрытий мой вполне благополуч-ный и узаконенный мир обладал достаточной гибкостью, мог вместить в себя и такое незапланированное роскошество, нисколько не изменившись в своей конструкции.

Но я участвовал в этом не один, и то, что полагал, как и до поры в литературе, игрой, оказалось жизнью, в которую, не зная, не верил. У нее были свои законы - не придуманные и не сконструированные, не способные подчиняться правилам игры, желающей остаться в любой ситуации чистенькой. Что я мог противопоставить открывшейся мне и изумлявшей на каждом шагу цельности, о которой только читал, считая в свою очередь литературой?

Это обнаружилось достаточно быстро: своя и непростая судьба, один, второй муж, семилетний сын от первого брака, бытовая неустроенность, со стороны казавшаяся пестрой жизнь, с подлинностью вырабатывания в характер незаурядный, стремительно отсекавший наносное и случайное, шагнувший из моря житейского в поразивший меня мир истинных чувств. Но главное было в другом - в естественности того, что для меня было вымученным, головным, итогом опыта, первым шагом реализации внутренней освобожденности. Оказалось, что простые вещи, которые для нас с Марком звучали чуть не революционно, сами собой разумеются в такой естественной цельности натуры. Как в литературе, повторяю я, еще долго остававшейся для меня умением талантливо и заманчиво изобразить придуманное или вымечтанное, не затрагивающее насущное, да и сочиненная боль всегда казалась громче и горше собственной, во всяком случае, картинней и изобразительней, так и с женщиной - все что угодно, но жанр требовал, как мне казалось, только условности.

К тому же моя жизнь к тому времени уже сорганизовалась, обрастала бытом. В ней было прошлое - Сахалин, видевшийся спустя два года из Москвы романтическим опытом, из которого мы вышли с честью, можно было, не гордясь и не красуясь, знать о надежности вещей вполне серьезных; была общность понимания в отталкивании и пристрастиях, такая привлекате-льная ироничная легкость отношений, дающая во всяком случае видимость общности во взглядах на окружающее. Что там думать, все постепенно наладится: дом, работа, писательство, одна книга, вторая; милые, шумливые приятели, стремительно налаживающийся быт, азартное повышение уровня жизни до автомобиля включительно. Без пошлости и безвкусицы - книги на полках, посильное участие в прогрессе между рестораном и письменным столом, за которым я уже научился сидеть и испытывать от этого удовольствие, не только муку, - а когда знаешь, что оно к тому же может быть реализовано! Можно было спокойненько начинать подбивать бабки и возделывать свой огород.

Но и это еще не вся правда. Существуют, как казалось мне, три сорта людей: для одних главное дело, которое они делают, конкретная работа, все прочее так или иначе этому главному способствует и уже в зависимости от темперамента занимает то или иное место в жизни, являясь только вторым; для других главное - семья, дом, а все остальное вокруг этого так или иначе коловращается; для третьих - любовь. Я был из породы последних и более ничего значительно-го не знал и не предполагал в себе. Это было истинным служением чувству со всеми вытекаю-щими отсюда последствиями, любыми жертвами, однобокостью жизни и развития. Разумеется, я не мог жить без любви, а когда ее не было, ее надо было придумать.

Бог весть, было ли придуманным все, чем я жил пять последних лет (Сахалин и проч.), важно ли это, если сам перед собой я был искренним, готов на самоотверженность и во имя чувства способен пожертвовать чем угодно. Да и если придумалось, то хорошо - с отчаянностью, надрывом и расточительством, а куда еще было девать силы, не в сахалинские корреспонденции, не в попытку разобраться в соотношении нашей литературы с живой действительностью... Все было - самозабвенность, горечь, опустошающая ревность... Имитация чувства? Может быть. Но кто решится сказать об этом с уверенностью и самому себе, если такого рода имитация становится второй натурой, инерцией, в которой живешь, а подлинность чувств при отсутствии истинной цельности не миф ли, не условное обозначение, важное для оправдания себя в собственной жизни...

Но, кроме того, была ответственность, дорогое мне прошлое, организованный мир, в котором все наперед обещано, невозможность представить себе обиду, реальность и масштабы которой угадывались пусть и преувеличенными - можно ли решиться своими руками разломать собственный мир, обрушить его на голову человека, самим же тобой поставленного в центр организованного мироздания?.. Это в рассуждении теоретическом. А если представить себе в натуре, в быту: женщина, которой пять лет внушалась вся невероятность ее роли в каждой мелочи и во всем существовании, внушалась истово, страстно, запальчиво-несомненно, - внезапно остается одна, наедине с предметами, бывшими свидетелями за пять лет сказанного и прожитого?

Вообразить это было невозможно и не могло быть.

И тем не менее как-то, не знаю когда и при каких обстоятельствах, мысль о самой возможно-сти жить иначе шевельнулась во мне. Собственно, иначе не могло быть. Слишком активно и бурно, к тому же в полном соответствии с моим изменившимся мироощущением, разворачивал-ся мой роман, в какой-то момент переставший быть легко управляемым, заманчивым и лестным времяпровождением. Можно было понять моего редактора, уже по жизни не способного к какому бы то ни было паллиативу - не только моя собственная жизнь, но и наши отношения становились анахронизмом, в них никак не укладывалось то, как и чем мы существовали, в бурно раскручивавшемся времени, которое подхватило и несло нас. Мысль о возможности все переломать шевельнулась, тут же исчезла - но главное произошло. Остальное было техникой, мучительной, разрывающей душу, тем более тяжкой, чем она становилась протяженней во времени, но уже осуществлением возможного.

Я и сам не заметил, как рядом со мной и моей собственной, столь дорогой и важной мне жизнью возникла жизнь совсем другая, как в ней тоже появилось свое прошлое, как она прорастала во мне, осложняясь подробностями и реальными мелочами, чуть ли не бытом, как однажды, неожиданно для себя, я оказался на перепутье, никак не готовый к самой процедуре выбора. Так складывалась у меня жизнь, что до этой поры обходился без самого, может быть, сложного - необходимости выбора. А при возведенной в пафос существования привычке к самоанализу, бесконечном чувстве вины перед близкими и неуверенности в себе, а стало быть, и в непременной справедливости решения, я оказался в ситуации не только для себя непривычной, но и казавшейся неразрешимой.