Будущему писателю исполнилось девять лет, когда в Третьем доме Советов, где селились семьи людей, так или иначе приближенных к власти, был арестован его отец, Григорий Фридлянд — историк, пишущий о Французской революции, страстный поклонник Дантона, Марата, Робеспьера. Вскоре после этого была отправлена в ссылку, а потом и за колючую проволоку лагеря и мать Светова — Надежда Львовна.[1]
Единственным человеком, на чьи плечи легла забота о девятилетнем ребенке, оказалась его старшая сестра Ида, закончившая к тому времени школу и мечтающая повторить путь отца — стать историком. Однако очень скоро ее исключают из комсомола «за потерю бдительности», и перед осиротевшими детьми открылись совсем другие пути. Те самые, по которым к тому времени проехало уже полстраны.
«Мы ехали по узкоколейке Темниковскими лагерями. Остановки были лагпункты, военные — вохра, люди в телогрейках — вольнонаемные, или бесконвойные зэки, или зэки бывшие — освободившиеся и осевшие здесь, у лагерей». Читая эти строки, с грустью думаешь о том, что описание дороги, по которой герой едет со старшей сестрой в лагерь к матери, многим и многим читателям покажется знакомым. Ибо скорбный этот путь как бы неподвластен времени, он остался неизменным даже десятилетия спустя.
Следующий абзац книги Светова служит подтверждением этого: «Сейчас в тех же самых лагерях сидят Синявский и Даниэль, Гинзбург и Галансков, здесь был Марченко. Так же, как когда-то мы с сестрой, спустя тридцать лет ездят к ним на свидания — поездом до Потьмы, потом той же самой колеей от лагпункта к лагпункту, через Явас. За окном дребезжащего вагона тот же снег и те же стрелки с винтовками».
Но не только о связи времен идет здесь речь. Скорее — о намертво застывшем времени, когда в стране за долгие и долгие годы не меняется ничего. Ведь и по сей день просторы нашей необъятной Родины опутаны все той же нержавеющей, неподвластной никаким переменам железной паутиной.
В самом начале войны брат и сестра, окончившая институт в Горьком, оказываются на Алтае. Недавние горожане, они живут в глухой деревушке, населенной одними стариками и женщинами, проводившими мужей на фронт. Непривычная и тяжелая работа в поле, скудный деревенский быт — все это для юного москвича из вполне благополучной семьи, казалось, должно быть невыносимым. Однако именно здесь, среди алтайских крестьян, с редкой добротой относившихся к брату и сестре, он сумел понять нечто очень важное. То, что со временем так помогло ему найти себя как писателя и гражданина: «Мне важно здесь, в рассказе о недолгой жизни в деревне, передать прочувствованное мною и необычайно мне дорогое ощущение причастности и любви к стране, в которой я жил и родился».
Такое признание на первых порах способно озадачить читателя. Сын арестованного (расстрелянного к тому времени) отца, отбывающей пятилетний срок в лагере матери, изгнанный из родного дома, обреченный на нищету и скитания по стране, в любви к которой он столь пылко признается.
Как бы предчувствуя это недоумение читателя своей книги, автор вскоре объяснит свое видение того, что случилось за эти годы с ним и с его семьей: «Конфликт, поломавший мою жизнь в самом ее начале, был конфликтом не со страной, даже не с государством… а с учреждениями, креслами, пиджаками с мандатами в кармане. Я это знал, понимал уже в детстве». Стоит заметить, что конфликты с «пиджаками», обладающими мандатом на власть, будут случаться в его жизни еще много раз. И на Сахалине, где он будет работать в местной газете и на местном радио, и в Москве — в редакциях «толстых» журналов, и в самом правлении Союза писателей, в который его сначала примут и из которого потом выкинут с убийственной характеристикой.
Но еще в Московском университете (разумеется, на заочном) Феликс Светов приобрел верных друзей, сыгравших важную роль не только в его жизни, но и в развитии современной русской литературы. Каждый из них — один в стихах, а другой в литературоведческих и критических своих статьях — сумел рассказать неприкрытую правду о стране и о лжи, которой было пропитано в ней все, в том числе и творения советских классиков.
Одним из этих двоих был поэт Наум Коржавин (друзья называли его Эмка) — «странный человек небольшого роста, полноватый, в старой шинели без ремня, с голубыми чуть навыкате глазами, курносый, в незастегнутых штанах с бахромой».
Вся Москва в ту послевоенную пору заучивала наизусть его стихи с названием «Зависть»:
Можно строки нанизывать
Посложнее, попроще,
Но никто нас не вызовет
На Сенатскую площадь,
Мы не будем увенчаны…
И в кибитках снегами
Настоящие женщины
Не поедут за нами.
Пророком талантливый поэт не стал. Не за горами было время, когда стало ясно, что настоящих женщин в России хватало во все времена. И на площадь, пусть не на Сенатскую, но на Красную, «вызвались» СЕМЕРО[2] протестующих против введения советских войск в Чехословакию. Именно они, по словам другого поэта, Бориса Слуцкого, своим поступком «спасли честь России».
Вторым близким другом Феликса стал талантливый, к сожалению, рано ушедший из жизни критик Марк Щеглов. Несмотря на свою молодость, Марк отлично разбирался в том, чего стоит взахлеб превозносимая критиками официозная литература. В частности, ему принадлежит статья о романе Леонида Леонова, который в то время безудержно расхваливали критики всех мастей. Щеглов назвал это произведение «насквозь фальшивым, помпезным, в духе сталинских высотных зданий». И в то же время молодой «высотных зданий» критик бесстрашно выступал в защиту того, что было по-настоящему талантливым. Именно он написал блестящую статью, актуальную и по сей день, о творчестве Александра Грина — в те времена, когда писатель и его книги подвергались яростному разгрому.
Меж тем приближались годы, которые Светов назовет «нашим временем»: «к середине пятидесятых годов, когда началось наше время, я оказался полностью готовым к нему».
«Наше время» стало понятием емким. В нем уместились события, зачастую не совпадающие по времени, однако сыгравшие благодатную роль в развитии общества, в судьбе целой страны. Это и рассказ Солженицына «Один день Ивана Денисовича» на страницах «Нового мира», и речь Хрущева на XX съезде партии, статьи Померанцева и Щеглова, стихи Анны Ахматовой, «Литературная Москва» и «Тарусские страницы». И одновременно — набирающий силу самиздат, громкие процессы Синявского и Даниэля, «Белая книга» Александра Гинзбурга. «В моей судьбе, — напишет Феликс Светов, — было очень серьезно появление Синявского и Даниэля — впервые у нас практически осуществивших естественное право человека на свободу слова, право писателя писать и публиковать свои книги».
Его активное участие в начавшемся суде над Гинзбургом, Галансковым, Лашковой и Добровольским можно считать началом так называемой диссидентской деятельности Светова. Он подписывает письма в защиту и других борцов с режимом: Андрея Сахарова, Татьяны Великановой, священников Дмитрия Дудко, Глеба Якунина.
О семерке, вышедшей на Красную площадь 25 августа 1968 года, Светов напишет так: «Они были прекрасны: и на своем процессе, и в своих речах, нигде не дав сбою. Разве может их вина быть в том, что они остались неуслышанными: имеющий уши — услышит!»
Он мог бы назвать книгу и по-другому: «Начало». Ибо жизнь Феликса Светова не вместилась под ее обложку. Эта жизнь оказалась долгой и трудной, ему предстояло еще многое найти, предстояло прийти к вере в Бога, многое написать, многое в своей жизни изменить. Он проведет год в камерах «Матросской Тишины» и уже в ссылке начнет работать над уникальной книгой «Тюрьма», которую закончит, вернувшись домой. Он всегда будет окружен друзьями, красивыми женщинами, семьей (дочерью и четверкой внуков). И всегда будет искать новое в себе самом и в мире, в который он вернулся.
И только одно останется неизменным: вступив когда-то на путь борьбы за право людей быть свободными в этой стране, Феликс Светов пройдет его до конца.
Моим друзьям
Десять лет спустя
Книга была написана десять лет назад, это немало для сочинения, стремящегося запечатлеть время в самом его движении. Судьба этой книги неординарна: она пользовалась успехом у читателей, я отбился от заманчивых предложений ее опубликовать, она оказала глубокое влияние на мою последующую жизнь, явилась предметом подражания в нескольких весьма шумных сочинениях, стала даже материалом для пародирования. Я с трудом выловил ее из самиздата и ни разу не пожалел, что спрятал на все эти годы: слишком близким был неустоявшийся опыт. А потом забыл о ней. В конце концов, время, быть может, самая серьезная проверка права книги на жизнь.
Я перечитал ее теперь, спустя десять лет, и с удивлением увидел, что она жива вопреки стремительности нашей жизни и моему собственному, достаточно серьезному для меня изменению. Мне показалось даже, что, потеряв злободневность, она обрела глубину, время сделало более явным главное — процесс открытия себя в себе. У меня есть уже опыт утрат: роман «Отверзи ми двери» («Кровь») — о приходе человека нашего времени к Богу, к Христу, о трудном, а порой немыслимо тяжелом пути, на котором человеку дано перечеркнуть всю предыдущую жизнь и преодолевать неготовность к жизни новой, — был прочитан внешне, злободневная еврейская тема закрыла от читателя то, ради чего роман написан.
«Опыт биографии» — моя первая свободная книга и итог жизни, но в ней и начало последующего: все, что я написал потом (романы «Офелия», «Отверзи ми двери» («Кровь»), «Мытарь и фарисей», «Дети Иова»), так или иначе продолжает тему, представляющуюся мне сегодня единственно важной у нас.
Как бы то ни было — я выпускаю книгу из рук, она уже мне не принадлежит.