– За тобой пришла от Мурсалимова машина. Ты в нее все погрузил и поехал к нему домой.
– Машина – да, пришла, признаю. Но поехали мы не к Мурсалимову, вот в чем дело. Вы там со мной были, когда я это все Мурсалимову передавал? Нет. Вы только знаете, что я в машину Мурсалимова все погрузил и уехал.
– А кому тогда отвез-то? – спросил следователь.
– Мне шофер Мурсалимова деньги дал, чтобы я в Москве все купил, – в Ташкенте не достать технику. Я купил и ему привез. Так что вы тут много всего рассказали и даже похоже на правду. Но, к сожалению, все совсем не так.
Вернулся в камеру в полном смятении. Рассказываю Гигле, как прошел допрос.
– Понять не могу, как менты знают такие подробности. Во что я одет был, в деталях. Это знать невозможно.
– Что тут знать-то? Ты как маленький. Это подельник стучит.
– Да подельник уже давно в Москве. Отпустили его.
– Что значит «он в Москве»? Ты что, повелся на басни, которые тебе следователь рассказывает? Здесь он, в Ортачала, подельник твой. Через пять минут точно тебе скажу, в какой он камере сидит.
Так, значит, Палкер здесь, в тюрьме, не отпустили его? У меня голова кругом пошла. Но я все равно сомневался.
– Ладно, пусть он здесь. Но это не он. Если бы он стучал на меня, я бы еще мог поверить. Но чтобы на себя самого? Ведь если я давал взятки, а он со мной вместе был, то, стало быть, и он в этом участвовал? Он сам себе приговор такими показаниями подписывает. Не верю.
– Еще раз скажешь «не он» – убью! Тебе говорят, подельник стучит. Я всю жизнь в тюрьме провел, я знаю, как здесь жизнь устроена. Не веришь мне, других спроси.
Гигла по-настоящему разозлился. Когда он рассказал по-грузински остальным, что у меня на допросе произошло, они все в один голос согласились, что это показания Палкера. Я больше не спорил. Воры тут же начали меня уговаривать, что надо Палкера отпетушить за такое его недостойное с тюремной точки зрения поведение. Здесь необходимо заметить, что гомосексуализм в тюрьме развит гораздо меньше, чем принято думать. Опускают же в тюрьме только в виде наказания, и это страшное наказание, обратной дороги для опущенного нет.
– Без тебя не можем. Ты должен сказать «да», – настаивали воры.
– Нет, не надо, – твердо сказал я, и на этом тему закрыли.
Но записку я подельнику передал, написал, что он должен быть мне благодарен за то, что его не имеют в камере, так как стоит мне только дать отмашку, его тут же отпетушат. Но когда сокамерники выяснили, что Палкер стучит на допросах, его начали нещадно избивать в общей камере, в тюрьме стукачей не любят. Администрация вынуждена была перевести его в подвал, по-тюремному, петушатник.
Я провел в больничной камере два месяца. Увидев, что шестеркой я не стал и вообще живу, радуюсь, начальник задумался. Я ведь мог и написать, что меня держат в больничной камере – да еще какой! – и не лечат. Письма я писал постоянно. Занять же надо себя чем-то. В общем, перевели меня в другую камеру. Воров постепенно, по мере выздоровления, тоже раскидали по разным камерам. Когда мы потом случайно встречались в коридорах тюрьмы по дороге на допросы или в суд – всегда здоровались. Вся тюремная шушера смотрела на меня с восхищением: как же, вор в законе меня поприветствовал, это же как член Политбюро. Да что там, намного больше уважения!
Новая камера располагалась на втором этаже. В соседней камере сидел известный тбилисский адвокат, специализировавшийся на защите воров, ничем другим он не занимался. Условия на этом этаже были такие, что они даже открывали камеры – только в Грузии такое возможно, – и люди общались между собой. Это же вещь невероятная, потому что подельники так могут встретиться и сговориться о показаниях. Но в Тбилиси все возможно.
Так я с этим адвокатом и познакомился. Поговорили мы. Он обо мне и моих жалобах уже слышал, поэтому, собственно, и обратился ко мне.
– Меня скоро переводят из Ортачала в другое место. Ты писать можешь этим дурачкам всякие прошения, жалобы, кассации?
– А чего? Конечно могу, – отвечаю.
– Я дам тебе Уголовный и Уголовно-процессуальный кодексы, они у меня здесь есть. Тебе будут платить за работу, но не деньгами, а едой. Очень качественная еда, домашняя индюшка, курица, купаты. Сигареты опять же.
Так я начал работать тюремным стряпчим. Зэки ко мне приходили со своими бумажками – хотя дела на руки никому не выдавали, у всех были какие-то выписки. Я просматривал, разговаривал, разбирался, какая статья, и, вооружившись кодексом, оставленным мне в наследство адвокатом, принимался за работу. Пока шло следствие по моему делу, выучил оба кодекса наизусть.
К нам в камеру перевели Важо, парня лет двадцати, осужденного за убийство. За первое убийство он получил десять лет колонии, и уже на зоне он убил еще раз – стукача. Там же, на зоне, была выездная сессия суда, и Важо приговорили к расстрелу. Его перевели в Ортачала для исполнения высшей меры наказания. Пока он ждал приговор, подал апелляцию. Суд принял его апелляцию к рассмотрению, и Важо из расстрельной камеры, где он провел в ожидании исполнения приговора полгода, перевели к нам. Я писал ему апелляции, пытался доказать, что убитый был наседкой, который выпытывал из него информацию, провоцировал его и в результате, когда Важо его раскрыл, первым набросился на него с ножом. Таким образом, это убийство было самообороной.
Как-то раз мы играли с ним в шахматы. Важо не большой игрок был, кроме того, погружен в себя, все-таки подрасстрельный человек. Вижу, он ферзя с королем перепутал, наверное, задумался о своем деле. Но я же игрок, я выиграть хочу, поэтому хоть я понимаю, в чем дело, но ему не говорю и пользуюсь его ошибкой. Дальше – больше, он хочет меня королем, как ферзем, съесть.
– С ума сошел? Это же король, – говорю.
– Я его маму ебал, это не король! – отвечает Важо.
Я же слышу, что он сказал «я твою маму ебал», а это верх оскорбления, это же Грузия, а не Россия.
– А я твою маму ебал! – А что делать, сносить такое оскорбление нельзя, потом никогда свой авторитет не вернешь.
Камера замерла. Все слышали, как он сказал «его маму» и как я ответил «твою маму». Я подписал себе смертный приговор. Тем более что для Важо, уже имеющего два убийства на руках, добавить себе третье ничего не значит, он и так подрасстрельный.
Он схватился за нож, я – за шахматную доску, деревянные фигуры со стуком посыпались на пол, но его удар я успел отразить. Я отбивался от него пару минут, пока вся камера не налетела и не растащила нас. Никто нас не бил, руки не скручивал, просто оттащили его от меня. Сокамерники начали ему по-грузински объяснять, что человек же, мол, не грузин, спутал.
– Мне послышалось, что ты сказал «я твою маму ебал», – объясняю ему.
– Я мог такое тебе сказать? Ты для меня пишешь апелляцию, ты работаешь, мы товарищи, и я мог такое сказать?
– Мне послышалось, ты сказал «твою маму».
– Как может такое послышаться? – Важо опять схватился за нож и пошел на меня.
Зэки его окружили, оттеснили от меня.
– Да не грузин он, не понял, что грузин такое сказать не может.
– Он сказал «его маму». Грузин никогда не скажет «твою маму», – это они мне говорят.
– Да, я не услышал, что ты сказал «я его маму». Я услышал «я твою маму ебал».
Сутки разборки продолжались. В конце концов я извинился, и он меня простил.
Уже когда меня перевели в зону, я узнал, что Важо расстреляли. Мои апелляции не помогли.
Однажды вызывают меня на допрос. В кабинете – мой следователь и двое русских, матерые такие волки, холеные мужики.
– Вот с тобой хотят двое следователей из Москвы поговорить, я вас оставляю, – сказал Автандил и вышел из комнаты.
«Началось», – думаю.
– Не волнуйся, – говорят москвичи, будто мои мысли читают. – Чтобы все было понятно, вот наши документы.
И показывают мне свои удостоверения. Оба полковники Комитета государственной безопасности.
Я как документы увидел, совсем приятно стало. Мало того что КГБ, так и еще оба полковники.
– Ты понимаешь, что мы из Москвы прилетели, да? Понимаешь, что за пустяками мы не летаем? Не надо объяснять, правда? – спрашивает один из них, наверное, главный в паре.
– Нет, не надо объяснять. Я догадался. Чисто интуитивно.
– Ну, хуевы твои дела.
Я молчу.
– Что молчишь? – спрашивает чекист.
– Да так. Жду продолжения. То, что мои дела хуевы, я понял, как только документы ваши увидел. Пока еще не понял, в чем именно, но общий принцип уловил.
– Еще шутишь? Скоро перестанешь. Ты же взятки давал? Все твои министры арестованы. Ведь не только ты им взятки давал, они со всех брали. Речь идет об очень крупном деле. «Хлопковое дело» называется, слышал? Работаем мы по указанию ЦК партии.
– И я работал по указанию ЦК партии. – Тут я не выдержал и засмеялся.
– Понятно. Тебе придется все подтвердить.
– Не буду я ничего подтверждать, не было ничего.
– Брось ваньку валять. Не мальчик уже. Ты же понимаешь, что Палкер нам все рассказал.
– Он все врет, думая, что ему какие-то облегчения будут. А я ничего не скажу. Не потому, что не хочу – я для Комитета госбезопасности на все готов, я с детства мечтал КГБ помогать, – но здесь никак не могу. Нечего сказать. Если как-то можно по-другому помочь, вы мне только скажите.
– Хорошо, посмотри-ка на эти фотографии.
На всех фотографиях – я в Москве с министрами в разных кабаках. Фотографии настоящие, не фотомонтаж. Сделаны год назад, два года назад. У меня в голове помутилось.
Лихорадочно думаю: «Фотографировали они не меня, конечно, а министров и всех, с кем они бывали. Увидели меня несколько раз, выяснили, кто я таков. Потом, когда меня взяли и всплыли показания Палкера, они соединили два и два и решили получить на мне вместо своих трех звезд одну, но генеральскую».
– Ну и что? Да, я их знаю, некоторые из них – мои друзья. Что здесь такого?