й, рассудочных размышлений, стремлений и так далее.
И последнее, что я хочу сформулировать, — это нечто, что я называю законом пульсации как общее свойство конкретных исторических законов, которые мы можем устанавливать в энном числе. Я сказал, что связь между целостностями не есть линейная связь, нельзя из одной целостности получать вторую по ряду простой трансформацией первой и сказать, что, скажем, из обезьяны возник человек. Не из обезьяны возник человек. Человек возник из каких-то вещей, случившихся и происшедших в обезьяньем мире и не канализированных «обезьяньей» структурой. Если мы найдем их, тогда мы найдем сумму действенности, равную сумме, или величине, объясняемого. Если связь устанавливается между последовательно-временными и в пространственном соседстве расположенными структурами, то в действительности она устанавливается пульсациями, то есть разрушением предшествующей формы, возвращением того, что в ней есть, выражается через нее, к нулю, к нулевой точке и только оттуда — уже к другой форме.
Еще гераклитовский закон гласит, что мы необратимо вошли в реку. Из последующей точки нельзя простым движением (назовем его рассудочным, или логическим) вернуться к предшествующей, мы уже не можем взглянуть на тот мир, который мы могли бы соотнести с той предшествующей точкой, потому что мы сами - внутри преобразований, не имеем и не должны иметь ни начала, ни конца, а получение новой возможности развития достижимо лишь разрушением структуры и прохождением через нулевую точку. Как бы ритм пульсации разжался, и потом он должен сжаться до нуля, чтобы иным образом разжаться. Наш макроскопический исторический взгляд устроен таким образом, что мы не видим таких пульсаций. В историческом мире мы видим макропоследовательность. Естественно, что в нулевой точке работает закон «здесь и теперь», то есть заново возникает весь мир; чтобы стать другим, он заново весь возникает в нулевой точке. Мы можем так смотреть, и последствия, выводимые из такого способа смотрения, который сам непосредственно не описывает никакой эмпирии, позволяют нам лучше понять эмпирические явления, чем другие способы рассмотрения.
Я завершаю этот квазинаучный пассаж и делаю один вывод из всех рассмотренных зависимостей: в каком-то смысле можно сказать, что эволюция, наблюдаемая нами в разбросе пространственно-временных координат, в пространственно-временной географии культур, обществ и так далее, есть видимый макроэффект пространства пространств. Я отдельно все эти структуры <...> назвал пространствами. Ассоциируйте это с тем, что для человеческих возможностей, качеств должно быть пространство, в котором они проигрались бы и установились. На стороне человека они появляются в качестве действительных качеств, поэтому я предупреждал, что мы не должны мыслить в терминах качеств как присущих психофизическому, социальному индивиду, называемому человеком. Сумма такого рода пространств (а они разбросаны, и в пространственном соседстве, и во временной последовательности их много), их тотальный эффект, или пространство пространств, то есть все эти пространства, взятые как одно пространство, дают в нашем наблюдении видимый макроэффект эволюции, какого-то плавного, последовательного ряда развертывания всего этого во времени якобы согласно некоторой заложенной внутри этого ряда программы. Отсюда иллюзия историцизма, которая предполагает, что есть некоторые заложенные исторические законы, составляющие структуру мирового процесса как единого целого и развертывающиеся во времени, а мы лишь участвуем в этом процессе и являемся его орудиями, как примерно выражался Гегель, и, с другой стороны, если знаем эти законы (они заданы в структуре мира), мы тем самым можем как бы более целесообразно, более разумно организовать собственное <действие>. И это каждый раз предполагает обращение к некоторому трансцендентному миру, а <мир> этих законов трансцендентен по отношению к исторической реальности, не имманентен ей, и мы все, что случается в эмпирической реальности, рассматриваем как хорошее или плохое воплощение некоторой программы законов, располагающей все это в некоторую линию эволюции, как будто все это записано в космической туманности, как будто в действительности в истории есть такая последовательность: от первобытно-общинного строя к рабству как этапу в единстве исторического процесса, потом в этом же единстве исторического процесса наступает неминуемо этап феодализма, потом в этом же единстве исторического процесса — капитализм, и так далее, и наконец, завершая, мы пишем — коммунизм неизбежен. В таком лозунге упакован целый мир допущений, и все эти допущения противоречат элементарному историческому мышлению.
На этом я заканчиваю эту часть и, зацепившись за два момента, хочу коротко описать то, что вытекает из возможной позиции философа по отношению к исторической жизни, ко времени, культуре и к обществу.
Ясно, что если мы завоевали нечто всеми этими рассуждениями, то мы завоевали физический взгляд на вещи, который, если суммировать, гласит: в ходе событий, если мы в ходе событий, случается только то, что должно было случиться. Значимо нагруженным здесь является допущение «в ходе событий». Если мы в ходе событий, то должно случиться только то, что должно было случиться (в силу тех физических зависимостей, о которых я говорил, сцеплений, кристаллизации и прочее, и возможностей для нас, заложенных в наших же мускулах). Тогда мы можем посмотреть, каковы мускулы, и сказать, что если мускулы таковы, то в событиях случится то-то и то-то. Отсюда вытекает простой вывод: если философу - размышлять, то размышление должно быть направлено на понимание, на то, что в ходе событий дело происходит именно так, и, во-вторых, на то, что мысль еще должна участвовать в тех условиях, которые складываются и приводят к тому, что ход событий именно таков. Если многие начнут идти в этом направлении, можно в конечном итоге сложить такую мускулатуру, которая в своем действии дала бы другой ход событий. Следовательно, философская задача есть прежде всего задача понимания. Философ может сказать, что если вы хотите такую-то форму, то исторический опыт показывает, что существование такой-то формы предполагает выполнение таких-то вещей. Например, он может показать, что существование в государственном устройстве легальной оппозиции, то есть оппозиции как механизма самого же общественно-государственного устройства, а не оппозиции как чувства, настроения, стремления, внутренней критики, блаженной, так называемой внутренней, свободы, — существование оппозиции как реального мускула, механизма, но составляющего такую же юридическую, устроенную и законную часть общественной жизни, как и то, чему это является оппозицией, связано с существованием частной собственности. Можно показать, что человеческие эмпирические существа лишь посредством эмпирически нащупанных рецепторами механизмов совершенно условно создают какие-то точки кристаллизации (так же как косоглазие не есть закон любви, а есть, казалось бы, посторонний, совершенно внешний содержанию материал, физический факт, на котором происходит кристаллизация), — можно показать, что частная собственность со всеми ее юридическими правовыми выражениями и артикуляциями общественной жизни и отношениями между людьми есть такая внешняя, пустяковая форма, на которой кристаллизуется то, что может быть базой легализации оппозиции (исторический опыт это показывает). Что этим сказал философ? Разве он сказал «вводите частную собственность»? Нет, это было бы абсурдно, он не сказал «вводите частную собственность». <...> показал, что существуют такие-то канализации сил, такие-то устройства, при которых возможно то, что называется в данном случае легальной оппозицией, и тогда она имеет место, а если дело покоилось бы на желаниях и критических настроениях людей, то дело никогда не сдвинулось бы с мертвой точки и кипело бы в той самой бензиновой бочке, о которой я говорил и которая в наказание за несделанное потом взорвется в космической катастрофе. Он говорит, обратите внимание, что является условием и можем ли мы на своем опыте выработать аналогичный пустяк, исторически преходящее явление - частную собственность, на котором произойдут такие кристаллизации, которые потом могли бы породить реально, нормально функционирующий орган общественной жизни.
Философ прежде всего воздерживается от рецептов и тем более от таких абсурдных предложений, как, например, я пожелал бы ввести многоженство, потому что понял, что в такой форме, в отличие от моногамии (которая для моего любимого Фурье была ненавистна), есть какие-то преимущества для пространства человеческих страстей. Слово «ввести» фигурирует только в утопии Фурье, то есть в экспериментальной конструкции, где проясняются законы аттракций, то есть законы человеческих притяжений. Не знаю, может, потом он сделал бы следующий безумный шаг — реально захотел бы приказом ввести многоженство, но это был бы уже не философский шаг.
Тем самым все это фактически означает, что для определения позиции философа достаточно взять факт, что то, что мы наблюдаем как эволюцию, есть видимый эффект пространства пространств, что там есть какая-то ритмическая линия, проходящая через наслаивающиеся одна на другую структуры, что само историческое явление, взятое как последовательность (протянутая так, как я говорил), есть лишь вторичная, третичная или четвертичная структура сознания, получаемая в сознании, когда оно вовлечено в линейный процесс силой набегания, наслаивания или накрывания одних структур другими, одних пространств другими. Макроэффекты есть эта видимая штука. Следовательно, философская работа направлена на прояснение, на работу в плане разрушительной деятельности по отношению к этому надстраиванию структур друг на друга и порождаемому ими макроэффекту глобального пространства. Внимание и позиция философа обращены на те условия, в которых происходит оживление или сохранение в качестве живой определенной силы и ее рекомпозиция. В этом смысле позиция философии есть асоциальная позиция. Не антисоциальная, а асоциальная, потому что общество или родина (как выражался Платон), в которой он родился, есть лишь одна из структур, ее место в ряду других уже индуцировано в