Опыт физической метафизики — страница 44 из 61

ольку они, в принципе, должны оставаться как бы принципиально частным правом, не требующим публичного выражения в смысле однозначной юридической формулировки. В данном случае юридическая (формулировка означала бы попытку придать наглядность и этой наглядностью исчерпать какое-то ненаглядное значение самих условий публичности. Это же следствие.

По аналогии (напомню, что я провожу аналогию) то, что вытекает для мысли, то есть для теории мышления, это же вытекает из метафизики мысли и свободы для общества, для общественных предметов, событий, явлений как объектов исторического сообщения (то есть для чего-то, что случилось и о чем мы можем сообщить). Предмета сообщений может не быть согласно тому принципу, который мы ввели. И тем самым, когда мы ставим вопрос о следствиях, вытекающих из метафизики мысли и свободы для общественных предметов, событий и явлений как объектов исторического сообщения, то речь идет ведь, конечно, вообще о природе сообщений и социально-исторических суждений, определенных условиях, и правилах, и способах построения социально- исторических суждений. И конечно же, все эти условия и правила уходят своей сутью и возможностью в глубины действия другого кантовского постулата. В общем-то, он декартовский, то есть он вообще постулат рационализма Нового времени. Я условно называю его кантовским. Он звучит следующим образом (и вы сразу поймете, почему я говорю абстрактно о постулатах: потому что даже абстрактное возвещение до постулатов накладывает некоторое ограничение на все наши мысленные побуждения, имеющие своим предметом какое-либо суждение об истории и обществе), а именно: «Давайте построим, - говорит Кант (я примерно передаю его рассуждение, чтобы дать постулативную форму), — такой мир, мир, описываемый нашими законами и понятиями, и посмотрим, может ли он породить в своем составе и по своим собственным законам существо, способное его описать». Повторяю, попробуем дать объективную картину мира под таким углом зрения: посмотрим, может ли такой мир порождать существо, способное его описать. То есть имплицируется так, что мир, который не порождал бы существо, способное его описать, не мог бы быть для нас объективным миром и мы не могли бы его представить в объективной картине. С другой стороны, это же означает очень простую вещь: история начинается с ее описания, и историческая наука начинается с ее описания. Да, история начинается с ее описания, с того, что такое умение может быть нужным, возможным и что такая задача и вопрос могут вообще возникать, быть мыслимыми. Известно, например, что сравнение, скажем, индийской историографии с европейской совершенно ясно показывает, что сама индийская история есть проявление исторического существования, и она есть историческая последовательность или даже, пускай, бессвязный хаос событий, связи которых мы можем не знать, но исторических событий, радикальным образом связанных с представлением, которое субъекты самого индийского общества имеют об истории, ставят ли они задачу описывать историю или не ставят такую задачу[17]. И пока они не ставили такую задачу описания, мы не можем говорить вообще об индийской истории как об объективной истории.

Кстати, для забавы, чтобы нам немножко развлечься нашими собственными российскими делами, я хочу привести саркастическое замечание Владимира Печерина[18], первого невозвращенца в русской истории, которое является некоторой такой бутадой[19]одновременно против всех людей, которых я назвал бы совершенно нелепым, даже непроизносимым русским словом «ностальгщики» и плакальщики, которые готовы из любой страны на коленях (так они представляют себе свое состояние) ползти в Россию, лишь бы им разрешили это делать. Бутада такая. Печерин говорит: «Пока жил Николаи, мне никогда и в голову не приходило думать о России (представьте себе русского человека, которому даже в голову не приходит думать о России). Да о чем же здесь было думать? Нельзя же думать без предмета (вспомните кантовский постулат). На нет и суда нет. Какой-то солдат привез мне из Крыма два листка петербургских газет. Кроме высочайших приказов по службе (представьте вместо этого постановления ЦК, передовицы «Правды», реляции с совещаний, собраний и так далее) тут было приторное — булгаринским слогом — описание какого-то публичного бала (ну, поставьте здесь описание уборки урожая, выплавки стали и прочее)». Вот все, что можно было узнать о России. Какой смысл думать? О чем думать? Не о чем думать. Но это означает и обратное (и это вытекает из кантовского постулата), а именно следующее: чтобы что-то было, надо думать[20]. Если кто-то действительно не думает, то у него нет и предмета. И мы, например, в России в теперешней ситуации убеждаемся, что у час часто нет предмета для думания, потому что до нас, рядом с нами очень давно никто не думал, то есть отсутствует внутренний элемент самого общественно-исторического процесса, который я в самом начале обозначил как думание в отличие от мышления и в отличие от академических вариантов самого же думания. Значит, мы сталкиваемся здесь как бы с законом некоторой непрерывности мысли в самом социальном бытии; сталкиваемся с тем, что, в общем-то, мысль (гражданскую в том числе) о социальных предметах нельзя начать в абсолютном смысле этого слова. Нельзя мыслить, если уже не мыслилось, хотя бы потому, что не о чем мыслить. Да и потом, актом воли нельзя включиться в традицию, в смысле - создать ее. Мы никогда не имеем ситуации, когда можно было бы впервые начать мыслить в абсолютном смысле этого слова, не в относительном (для себя впервые и так далее), а в абсолютном смысле слова. Скажем, такую задачу и (конечно, уже сразу в Зазеркалье, а не в реальности) решают герои Платонова, которые есть социальные субъекты в действительности, просто увиденные глазами Платонова социальные субъекты русской истории двадцатых, тридцатых и так далее годов. Они решают квадратуру круга, они впервые мыслят. Наминают в абсолютном смысле слова от мысли, от себя, что невозможно, так же невозможно, как невозможно спонтанное самозарождение. Если нет включения в мировые начала (а я ввел одно из мировых начал в мысли в том смысле, в каком я об этом говорил), то не может быть никаких рождений. Спонтанное самозарождение жизни (а в данном случае мы имеем дело с жизнью в смысле живой мысли) невозможно. И мы получаем некоторых инкубов, в которых от мысли в действительности есть только внешний идеологический механизм ее производства, и развивается она по механическим законам идеологической иллюзии, а не по собственным законам мысли, которые мы не можем начинать, а в которые можем только включаться и в них возрождаться и оживать, но не рождаться в абсолютном смысле от нуля, поскольку спонтанное самозарождение невозможно. И из хаоса не возникает никакого порядка, порядок возникает только из порядка. Ведь Бог создал мир из начал. И только тогда материал хаоса мог бы быть во что-то превращен, если уже есть начала, об историческом происхождении которых в абсолютном смысле слова мы, в свою очередь, будучи внутри, не можем спрашивать. Это несомненно. И в этом смысле нет времени до человека, то есть до такого существа, которое мыслит в символе Бога, создавшего мир со временем (не во времени, а со временем).

Теперь пойдем дальше. Из такого захода перед нами предстает такая следующая сложная задача (ясно, что мы имеем двусторонний или переворачиваемый постулат): нет предмета, если кто-то действительно не мыслит или кто-то уже действительно не мыслил, и с другой стороны, чтобы было что-то, о чем можно говорить как о существовании, а не как о сновидениях инкубов. Скажем, одним из сновидений инкубов являются спекулянты... Этот русский галлюциноз разыгрался уже в 1917 году. Это то, что возникает в сновидениях инкубов: спекулянты, которых нужно ловить и расстреливать, чтобы, так сказать, все было и все можно было купить, когда ничего не было и начиналась просто жизнь после смерти. А в сновидениях инкубов эта жизнь после смерти выступала как факт, что они обогнали весь мир и встали во главе социального прогресса. Хотя Короленко, тонкий наблюдатель того времени, предупреждал: «Вам кажется, что вы стали во главе социального прогресса, всех обогнав и все успев, а на самом деле вы стоите во главе умирающей страны, в которой прекратился нормальный ток жизни, нормальный химизм обмена веществ». Так вот, если мы так ставим вопрос, то, конечно, ясно, что предмет, стоящий перед нами, содержит в себе смесь реальности с нереальностью, видимого с невидимым, и мы можем говорить, скажем, о нереальности видимого, например, спекулянта, которого видит инкуб (инкуб - это от слова «инкубация», так сказать, выведение того, что не может естественно рождаться), о нереальности видимого или шире — нереальности видимого мира и реальности невидимого мира, большей реальности, чем реальность эмпирическая и повседневная, которая, кстати, может оказаться просто несуществованием. То, что следует из этих ненаглядных условий публичности, оно реальней целого веера, целого спектра переживаний и несомненных очевидностей. Скажем, как строительство социализма, которое я вижу (и это первичная очевидность, никем не усомневаемая в двадцатых годах), строя завод... Она, эта первичная очевидность, как раз относится к такого рода видимым нереальностям, в действительности я просто строю завод. Такой очевидности просто в реальном мышлении не может быть. Каким образом, когда я строю завод, для меня очевидно, что я строю социализм? И после какого — второго, третьего — завода будет построен социализм? Но это есть очевидность, которая сама не подвергается сомнению, и вот такими очевидностями бывает наполнена социальная жизнь. Но как раз эти очевидности и являются продуктом того, что разрушен сам мыслительный элемент социальных исторических ситуаций, процессов и действий, акций, то есть делается то, о чем сказано в эпиграфе (из Евангелия от Матфея): «...и не думали, пока не пришел потоп и не истребил всех...» Имея вселенную объемов, выступающих при определенных условиях в своих реальных измерениях, при других условиях в своих нереальных видимостях, имея действия, элементы невидимого, мы оказываемся перед следующей задачей в наших элементарных социальных исторических ориентациях: мы должны, так сказать, распутывать ту связку, которую просто мы сами индуцируем в социальном поле самим желанием и актом ориентации (мы так сгущаем вокруг себя пространство, в котором хотели бы ориентироваться и двигаться)