Там, где стоял jukebox, можно было, как нигде в другом месте, прийти в себя, задуматься и поразмыслить; в университетские годы джукбоксы становились для него порой спасительным местом бегства, сравнимым разве что с кинотеатрами; но в киношные залы он пробирался чаще тайком ото всех, а в различные свои кафе, где стоял jukebox, он входил открыто и беззаботно, со спокойной совестью, уверяя себя, что это и есть те самые испытанные места, самые надежные и верные, где можно набраться жизненного опыта. Но и это оборачивалось обманом, потому что стоило ему только попытаться мысленно повторить собранный им в таком общественном месте материал и прочувствовать его в тиши, например, перед сном, как от него, как правило, уже ничего не оставалось, все куда-то улетучивалось. Однако кое-чем он все-таки был обязан своим тайным прибежищам души в холодные годы студенчества: то были пережитые им чувства и впечатления, для которых сейчас, в годы своего писательства, он находил только один эпитет «прекрасные». Однажды поздним зимним вечером он сидел в одном из своих любимых jukebox-кафе и отчеркивал в конспектах лекций жирным то, что никак не шло ему в голову. Кафе находилось как бы не в типичном для этих заведений месте — на краю городского парка, и в интерьер с мраморными столиками и витринами с пирожными плохо вписывался сам jukebox. Музыкальный ящик играл, а он сидел и как всегда нервно выжидал, когда же дойдет черед до выбранных им самим номеров — только тогда все встанет для него на свои места. Однажды после паузы, вызванной сменой пластинки, которая сама вместе со всеми другими звуками и шумами — щелканьем клавиши, жужжанием поиска, ползаньем взад и вперед по брюху автомата, захватом и щелчком при заскакивании в щель, шипением перед первым тактом, — была частью этого существа по имени jukebox, из глубины зазвучала такая музыка, при звуках которой он впервые в жизни и потом только в высшие моменты любви познал то, что на профессиональном языке называется «левитация» [14], и как ему теперь, более четверти века спустя, прикажете назвать это самому: «Вознесение»? «Раскрепощение»? «Сотворение мира»? Или, может, так: «Вот это — песня и эти звуки — это я сам; эти голоса, их гармония — они во мне, и теперь я стал таким, каким еще никогда в жизни не был, но какой я и есть на самом деле; иными словами, каково это пение, таков и я, целиком и полностью!»? (Как всегда в таких случаях тут же нашлось устойчивое выражение, и, как всегда, оно не отражало полностью того, что от него требовалось: «Он весь растворился в музыке».) Не проявив поначалу никакого интереса к тому, что это за группа и чьи голоса раздаются под аккомпанемент гитары то по одному, то вторя друг другу, а под конец и вовсе зазвучав вместе, в унисон, он просто оторопел от удивления, тем более что до этого предпочитал слушать исключительно только сольное исполнение, включая и jukebox. То же самое происходило с ним и в последующие недели — он ежедневно проводил по нескольку часов в этом баре, чтобы тихонько посидеть под лавиной обрушивающихся на него в таком изобилии оглушительных и лишенных особой глубины звуков, которыми одаривали его гости заведения, он продолжал находиться все в том же оцепенении, где не было места любопытству: узнать имена исполнителей. (Неожиданно музыкальный автомат стал для него центром притяжения в этом кафе в парке, где часто хлопали складываемые деревянные держатели подшивок газет, да еще то и дело сменяли друг друга пластинки одной и той же безымянной группы.) А когда он потом, теперь уже редко слушая радио, вдруг неожиданно узнал, как называется этот хор ангелочков с дерзкими язычками, взявшихся неизвестно откуда и ни с того ни с сего протрубивших на весь мир «I Want То Hold Your Hand», «Love Me Do», «Roll Over Beethoven», сбросив с него одним махом все тяготы жизни, он купил себе первые, так называемые «несерьезные» пластинки (впоследствии он почти всегда покупал только такие), и потом в кафе на бензоколонке именно он был тем, кто до тех пор жал на клавиши джукбокса с «I Saw Her Standing There» и «Things We Said Today» (ставшие с течением времени слепыми, но он знал эти цифры и буквы наизусть, лучше чем буквы и параграфы законов), пока в один прекрасный день не зазвучали другие песни и фальшивые, обманчивые голоса не засюсюкали и не зарыдали над какой-то чепухой: старую надпись оставили, но подсунули модный теперь хит уже на немецком языке… И даже сегодня ему все еще казалось, что в ушах у него звучит все та же мелодия и он слышит то самое первое, так поразившее его исполнение битлов, из того самого «вурлитцера» среди деревьев в парке: когда же миру вновь явится такая благодать?
В последовавшие за этим годы jukebox утратил для него свою магическую силу: пожалуй, в меньшей степени из-за того, что он чаще слушал музыку в квартире, и уж точно не оттого, что стал старше, а потому — так ему, во всяком случае, представлялось, и он хотел себя в этом убедить, приступая к работе над «Опытом», — что жил теперь за границей. Само собой разумеется, он всегда тут же бросал монетку, как только оказывался — в Дюссельдорфе, Амстердаме, Кокфостерсе, Санта-Тереза-Галлуре — перед одним из услужливо бормочущих и играющих там радужными цветами «духов дома», но скорее уже по привычке или устоявшейся традиции, и слушал их теперь всегда только вполуха. Однако смысл и значение jukebox мгновенно возвращались к нему во время всех его эпизодических остановок в тех местах, которые он, собственно, должен считать для себя родными. В таких, где для одних самый первый путь возвращения домой начинается с дороги «на кладбище», «к озеру» или в «заветный кабачок», а для него, зачастую прямо с автобусной остановки, нередко прямиком к джукбоксу, и только после того, как музыкальный автомат, основательно «прогромыхав» через его душу, можно сказать, отуплял его, он отправлялся (в надежде, что будет после этого меньше чувствовать себя здесь чужим и оттого ощущать неловкость) по остальным, привычным для него маршрутам.
И все же стоит рассказать о музыкальных автоматах за границей, которые не просто проигрывали пластинки, но и сыграли свою роль, оказавшись в центре немаловажных для него событий. И каждый раз это случалось, какая бы заграница то ни была, непосредственно на самой границе — там, где кончался привычный и знакомый мир. Пусть Америка является, так сказать, «родиной jukebox», однако там ему не запомнился ни один музыкальный автомат, который вызвал бы в нем ответные чувства, — это случалось, и притом не раз, только на Аляске. А тогда возникал вопрос: была ли для него Аляска «Соединенными Штатами»? Однажды в сочельник он прибыл в Анкоридж и после Рождественской мессы, где перед входом в маленькую деревянную церквушку среди незнакомых людей, включая его самого, царило редкостное и радостное веселье, пошел еще в бар. В сумеречности зала и хаотичном брожении подвыпивших людей он увидел неподвижно стоявшую перед сияющим jukebox одинокую женскую фигуру — индианка. Она повернулась к нему — крупное, гордое, чуть насмешливое лицо, — и это был единственный раз в его жизни, когда он танцевал с кем-то под буханье джукбокса. И даже те, кто привычно искал, с кем бы тут помериться силами, отступили, давая им место, словно эта женщина — молодая или скорее вообще не имеющая возраста, есть такой тип женщин, — была здесь главной персоной. Позднее они ушли вместе через заднюю дверь, где на заледенелом дворе стоял ее фургон, предназначенный для дальних передвижений по Аляске, на боковых окнах — контуры северных сосен на берегах пустынного озера; шел снег. Не прижимаясь и не прикасаясь к нему, за исключением легких мимолетных касаний в танце, она позвала его пойти за ней; вместе с родителями она занималась рыболовством в деревне, расположенной по ту сторону залива Кука. И в этот момент ему стало ясно, что в его жизни, возможно, наметилось наконец решение, принятое не только им одним, но и еще кем-то: он тут же представил, что отправится с этой чужой женщиной туда, на другую сторону границы, в снежную пургу, притом совершенно серьезно, навсегда, не помышляя о возвращении, и даже откажется от своего имени, от рода своих занятий, от всех своих индивидуальных привычек; вот эти глаза, то далекое место по ту сторону привычного мира, так часто мерещившееся ему, — это был момент, в какой Парсифаль стоял перед спасительным разрешением вопроса. А он? И он перед таким же ожидаемым от него «да». И как Парсифаль, и не потому что был не уверен — он все ясно представлял себе, — а потому что так уж он был устроен, и это вошло в его плоть и кровь, он медлил, и уже в следующий миг вся картина и сама женщина буквально исчезли в снежной ночи. Все последующие вечера он снова и снова заходил в бар, ждал ее, стоя возле jukebox, спрашивал и расспрашивал о ней, но, хотя многие помнили ее, никто не мог сказать, где ее найти. Целое десятилетие спустя это воспоминание, оно все еще жило в нем, толкнуло его на то, чтобы на обратном пути из Японии специально простоять полдня за американской визой и потом действительно выйти из самолета в снова по-зимнему темном Анкоридже и несколько дней бродить вдоль и поперек по занесенному снегом городу, к свежему и чистому воздуху и далеким горизонтам которого так прикипело его сердце. Но даже и на Аляску проникла за это время новая ресторанная мода, и тот «saloon» превратился уже в более респектабельное «бистро», с соответствующим меню конечно, и демонстрировал рост престижа — солидность, не терпящая, и так было не только в Анкоридже, рядом со светлой и облегченной меблировкой никаких громоздких и старомодных музыкальных автоматов. Однако доказательством былого присутствия jukebox стали вывалившиеся на тротуар из длинного, как кишка, барака и появившиеся там же из-за угла шатающиеся фигуры — всех рас, — а чуть дальше, промеж льдин, в окружении патруля полицейских лежал кто-то, пытавшийся отбиться от них — оказалось, белый, — ничком и на животе, плечи заведены назад, согнутые ноги стянуты ремнями, руки на спине и в наручниках, скрюченный на льду, став похожим на салазки, его и протащили потом по снегу, как салазки, до стоящей позади полицейской машины и увезли куда-то; а внутри барака степенно приветствовал входящего, сразу же у входа, возле стойки, на которой лежали головы пьяных и слюнявых, со следами блевотины на губах спящих людей (мужчин и женщин, в основном эскимосов), классический и, казалось, заполнявший собой всю кишку музыкальный автомат с соответствующим репертуаром допотопных пластинок — можно было с уверенностью рассчитывать, что здесь найдутся все singles