Опыты — страница 42 из 49

Дитя, когда прославленный поэт

к Вам обращает трепетные строки,

пусть не смутят Вас, юная, — о нет! —

его седины. Времена жестоки

к певцам, но Вы, чью стать не облеку

в слова за неименьем в свете оных,

не будете суровой к старику

и не лишите взглядов благосклонных,

и робкого пожатия руки,

и нежного, как вздох, полупризнанья

(чувствительны ужасно старики

к подобным проявлениям вниманья).

Так будь со мной, красавица, смелей!

Пусть лаврами увитое величье

не помешает пылкости твоей

отбросить прочь постылые приличья!

Да и вообще, я меньше всего намерен пускаться в воспоминания о своих состоявшихся и несостоявшихся амурных историях — просто в качестве примера пресловутых поэтических bagatelles мне подвернулись под руку стихи, посвященные юной девушке, каковое обстоятельство почти всегда однозначно определяет их тематику и стилистику. Как выражался Проперций, «aetas prima canat Veneres…» Но, с другой стороны, по меткому замечанию Горация, «…neque semper arcum tendit Apollo», и с таким же успехом я мог бы привести ничуть не хуже, как мне кажется, написанное стихотворение, поcвященное зрелому мужчине (ничего не имея против гомосексуализма как полноправного явления нашей общественной и культурной жизни, я все-таки хотел бы надеяться, что это не даст проницательному читателю повода усомниться в моей сексуальной ориентации — хотя, если вдуматься, почему бы и нет? — после того, как одна писательница, кажется, из Омска или из Перми при посылке мне своих эротических этюдов назвала меня мужем (хорошо еще, что не любовником) О.А.Седаковой, я уже ничему не удивляюсь).

Вот, например, на какой парафраз пушкинского «Слыхали ль вы…» вдохновила меня несколько экзотическая фамилия известного ученого и экстрасенса Андрея Ли, с которым я одно время имел удовольствие быть знакомым:

Когда в садах любви цвели

медлительные ивы

и вы вдоль этих ив брели,

заметили ли Ли вы?

Когда клонились до земли

сонливые оливы,

в той ослепительной дали

вздохнули ли о Ли вы?

— и т. д.

Хотя, конечно, надо с грустью признать, что в современной поэзии любовная лирика явно сдает свои позиции. Нынешние серьезные поэты (я не стану, хоть режьте, называть никаких имен, потому что, несмотря на бытующее мнение, что самые обидчивые и легко ранимые люди на свете — это актеры и работники отечественной сферы обслуживания, лично я в этом вопросе отдаю поэтам безусловный преферанс, ибо «irritabilis gens poetarum») в последнее время почему-то избегают писать на эту скользкую тему. А если и пишут, то до такой степени отстраненно и иносказательно, что порой не сразу поймешь, о чем речь.

Раньше так не было. Раньше поэты, даже когда им удавалось дожить до самых преклонных годов, отнюдь не теряли интереса к этому вопросу. Вот, помнится, переводил я несколько лет назад Бена Джонсона, так он так и писал:

Будь, как Вергилий, холоден поэт,

иль тучен, как Гораций, или сед

и стар годами, как Анакреон, —

все мнит читатель, что поэт влюблен.

А теперь, конечно, все стало по-другому. Теперь, едва только поэт выходит из возраста полового созревания, едва только его творчество перестает быть, как выражался один мой знакомый психиатр, «спонтанной производной гормонального давления», поэта на эту тему калачом не заманишь. Причем зачастую это вовсе не означает, что пресловутое гормональное давление пришло в норму. Просто по мере становления поэтического самосознания его (давления) воздействие на творческий процесс теряет упомянутую спонтанность и приобретает всевозможные (и порой довольно причудливые) опосредованные формы. Проблема как раз в том, почему высокоразвитое поэтическое самосознание стремится так или иначе опосредовать любовную проблематику.

Я, например, склонен усматривать здесь пагубное воздействие на умы моих одаренных современников и современниц стихов О.Мандельштама и Р.-М.Рильке. После ознакомления с их гениальным творчеством стало уже как-то неловко делать предметом поэзии свои мелкие переживания из области личной жизни — это вроде как уводит в сторону от словесного и концептуального видения мира. После этих и других великих поэтических открытий и свершений нашего века нужна просто чертовская изобретательность в выразительных средствах, чтобы любовное стихотворение не выглядело трюизмом. Да и потом, триумфальное шествие сексуальной революции настолько быстро и кардинально изменило стиль взаимоотношений полов, что высокая лирика еще не успела перестроиться и выработать на данном направлении новую поэтическую традицию.

Я рассуждаю обо всем этом отнюдь не понаслышке, поскольку, подобно «многим славным», начинал свой путь в литературу именно в качестве лирического поэта и, натурально, в моем раннем творчестве безоговорочно преобладала любовная (а местами даже интимная) лирика, причем до такой степени, что я попросту плохо себе представлял, как можно, не кривя душой, писать о чем-нибудь другом, благо фактического материала в то золотое времечко у меня было более чем достаточно. Но с годами, по мере того как в силу различных обстоятельств упомянутого фактического материала становилось все меньше (по поводу этих обстоятельств я даже написал довольно забавную песенку:

Мне тоже бывало не чуждо мирское,

и я на любовном огне

мог с треском гореть, как полено сухое,

а нынче женат я и не

изменяю жене —

состоянье такое

мужчине досадно вдвойне,

и мужское

зажглось самолюбье во мне.

Решил я попробовать веки-то в кои

развеяться на стороне,

и, тряхнув портмоне,

оказался я вскоре

с красоткою наедине.

Мы обои

с ней были нагими вполне.

Я то, что хотел, мог потрогать рукою —

все шло как по маслу, но вне —

запно так я зане —

мог прямою кишкою,

что смолкло желанье во мне.

С тех пор я мирское

оставил в покое,

найдя утешенье в вине,

и больше налево уже ни ногою —

я даже и в помыслах не

изменяю жене,

но с какой-то тоскою

гляжу на девиц по весне.

С музыкой это звучит очаровательно), и по вышеуказанным объективным причинам я уже не имел никаких реальных оснований относить к себе исповедальные строки Н.Олейникова: «Половых излишеств бремя тяготеет надо мной», в моем поэтическом репертуаре любовную тему стали понемногу вытеснять всякие метафизические и внеличностные мотивы, что на удивление быстро и вполне самопроизвольно привело к полному прекращению моего лирического творчества. Помнится, я довольно долго изо всех сил старался с этим не смириться (если быть честным, то я и сейчас еще не смирился до конца и лелею в тайниках души какие-то невразумительные надежды) и на протяжении нескольких лет продолжал спорадические и абсолютно безуспешные попытки восстановить свою угасающую с каждым днем лирическую потенцию. Лучше не вспоминать, каким невероятным истязаниям я подвергал свой дух и плоть ради этой героической цели. Мне казалось, что именно теперь, когда я в общих чертах завершил свои странствия по жизни и в совершенстве овладел всеми секретами поэтического мастерства, я мог бы наконец создать что-то действительно высокое и достойное моего предназначения, но — увы!.. Как говорится, если бы молодость знала, если бы старость могла.

Здесь, пожалуй, будет наиболее уместным привести отрывок из моего незаконченного эссе «Education sentimentale», в котором я многие годы спустя пытался осмыслить то критическое для меня время:

«… с течением лет, по мере того как атеросклеротические бляшки необратимо сужают просветы сосудов головного мозга, вопросы пресловутого взаимоотношения полов, столь горячо волновавшие прежде автора этих строк, как-то незаметно отступают на задний план. Кажется, давно ли всем своим существом, всеми сознательными и подсознательными движениями души я был устремлен лишь к тому, о чем на склоне лет прекрасно сказал И.А.Бунин: „…из году в год, изо дня в день втайне ждешь только одного, — счастливой любовной встречи, живешь в сущности только надеждой на эту встречу…“? Давно ли всевозможные подлинные и воображаемые любовные коллизии служили единственным и неиссякаемым источником томлений и рефлексий, поэтических восторгов и душевных депрессий, удавшихся и неудавшихся попыток самоутверждения, изнуряющих и бесплодных размышлений о коренных проблемах бытия — словом, всего того, что, как ни грустно в этом признаваться, во многом определило мой нынешний неприглядный облик и что в годы моей юности туманно и, как я понимаю теперь, терминологически безграмотно называлось „духовной жизнью“?..»

Не правда ли, написано с большим чувством? Особенно мне нравится первая фраза — ее, на мой взгляд, не постыдился бы и бесконечно мною чтимый Иван Алексеевич. Но, к сожалению, то оригинальное по форме и глубокое по замыслу эссе так и осталось незавершенным, а вместо того, чтобы с блеском довести его до конца, я взялся за это унылое и бесперспективное повествование. Почему? Мне трудно дать однозначное объяснение, но одно могу сказать вполне ответственно: я не без оснований полагаю, что мою литературную карьеру подкосило под корень вечное дурацкое желание прыгнуть выше головы (французы это формулируют несколько иначе: «peter plus haut que son cul», и для некоторых клинических случаев — в том числе и для моего — такой вариант подходит гораздо больше).

Когда я, черт возьми, берусь за перо, стремление к совершенству в рамках того или иного жанра захватывает меня настолько, что изложение любой, даже самой обиходной и прикладной мысли на бумаге я непременно должен превратить в своего рода tour de force. И если я вижу, что этот tour de force почему-либо невозможен, то дальнейшее уже не представляет для меня интереса. Отнюдь не будучи максималистом в жизни и от души презирая все бытовые проявления ригоризма и воинствующего нонконформизма, я, когда речь заходит о любом виде литературного творчества, буквально зверею и, как говорил поэт, «вдруг теряю весь мой ум».