нет, мы ничего не чувствуем и ничего не видим; все вещи сокрыты для нас, нетни одной, о которой мы в состоянии были бы установить, что она такое». Ту жесамую мысль выражают и следующие слова божественного Писания: Cogitationesmortalium timidae et incertae ad inventiones nostrae et providentiae [291]. Неследует удивляться тому, что люди, отчаявшиеся овладеть истиной, тем неменее находят удовольствие в погоне за ней, ибо изучение наук — весьмаувлекательное занятие; оно столь приятно, что стоики, например, в числеразличных наслаждений запрещают также и то, которое проистекает отупражнения ума: они хотят обуздать его и считают невоздержанностьюстремление слишком много знать [292].
Однажды, когда Демокрит ел во время обеда фиги, пахнувшие медом, онвдруг задумался над тем, откуда взялась у фиг эта необычная сладость, и,чтобы выяснить это, он встал из-за стола, желая осмотреть то место, где этифиги были сорваны. Его служанка, узнав, почему он всполошился, смеясь,сказала ему, чтобы он не утруждал себя: она просто положила фиги в сосудиз-под меда. Демокрит был раздосадован тем, что она лишила его поводапроизвести расследование и отняла у него предмет, возбудивший еголюбознательность. «Уходи, — сказал он ей, — ты причинила мне неприятность; явсе же буду искать причину этого явления так, как если бы оно былоприродным» [293]. И он не преминул найти какое-то истинное основание дляобъяснения этого явления, хотя оно было ложным и мнимым. Указанноепроисшествие с великим и прославленным философом служит ярким примером тойстрасти к знанию, которая заставляет нас пускаться в поиски, заведомобезнадежные. Плутарх рассказывает о сходном случае с одним человеком,который не желал быть выведенным из сомнения, одолевавшего его по поводунекоторых вещей, так как это лишило бы его удовольствия доискиваться; другойчеловек точно так же не желал, чтобы врач исцелил его от перемежающейсялихорадки, чтобы не лишиться удовольствия получать облегчение от питья.Satius est supervacua discere quam nihil [294].
Подобно тому как всякая пища часто доставляет только удовольствие,между тем как далеко не все то приятное, что мы едим, бывает питательным издоровым, — точно так же нам неизменно доставляет наслаждение все то, чтонаш ум извлекает из занятий науками, даже когда оно не бывает нипитательным, ни целебным.
Вот что говорят ученые: «Изучение природы служит пищей для нашего ума;оно возвышает и поднимает нас, оно заставляет нас презирать низменные иземные вещи по сравнению с возвышенными и небесными; само исследование вещейсокрытых и значительных — весьма увлекательное занятие даже для того, ктоблагодаря этому проникается лишь благоговением и боязнью судить о них» [295]. Эти слова выражают убеждение их авторов. Еще более ярким образцомтакой болезненной любознательности является другой пример, на который онипостоянно с гордостью ссылаются. Евдокс [296] умолял богов дать емувозможность хоть один раз увидеть вблизи солнце и узнать, каковы его форма,величина и красота, даже ценою того, чтобы быть им тотчас же сожженным. Онжаждал ценою жизни приобрести знание, которым он не смог бы воспользоваться,и ради этого мгновенного и мимолетного познания готов был отказаться от всехимевшихся у него знаний и от тех, которые он мог бы еще приобрести вдальнейшем.
Меня нелегко убедить в том, что Эпикур, Платон и Пифагор принимали зачистую монету свои атомы, свои идеи, свои числа: они были слишком умны,чтобы верить в столь недостоверные и спорные вещи. Но каждый из этих великихмужей стремился внести какой-то луч света, желая рассеять нашу тьму иневежество; они тешились измышлениями, которые по крайней мере былиувлекательными и остроумными, и если даже они оказывались ложными, то былине хуже противоположных убеждений: unicuique ista pro ingenio finguntur, nonex scientiae vi [297].
Некий древний мудрец, которого упрекали в том, что он проповедует такуюфилософию, о которой сам он в душе невысокого мнения, ответил: «Это и значитфилософствовать». Философы хотели все исследовать, все взвесить и считали,что это соответствует присущей нам природной любознательности. Некоторыевещи они писали ради пользы общества, как, например, о религии, и это было сих стороны благоразумно, ибо они не хотели разоблачать общепринятые мнения,опасаясь вызвать этим смуту и нарушить повиновение законам и обычаям своейстраны.
Платон разрешает этот вопрос просто и ясно: когда он говорит от своеголица, то не предписывает ничего определенного, когда же выступает какзаконодатель, то начинает выражаться решительно и властно [298]. При этомон, не стесняясь, уснащает свое изложение самыми фантастическимиизмышлениями, весьма полезными для народа, но смешными в его собственныхглазах, ибо он знает, до какой степени мы склонны поддаваться всякимвнушениям, даже самым диким и нелепым.
Вот почему в своих «Законах» он тщательно предусматривает [299], что вобщественных местах должны распеваться только такие гимны, баснословныевымыслы которых могут послужить какой-нибудь полезной цели. Будучи убежден,что человеческий ум легко поддается внушению, он считал, что уж лучше питатьего полезными вымыслами, чем бесполезными или даже вредными. В своем«Государстве» он прямо заявляет, что для пользы людей часто бываетнеобходимо их обманывать [300]. Нетрудно заметить, что одни философскиешколы больше стремились к истине, другие же — к пользе, благодаря чемупоследние и получили большее распространение. Беда наша в том, что нередковещи, кажущиеся нам наиболее истинными, не являются наиболее полезными длянашей жизни. Даже эпикурейцы, пирронисты и приверженцы Новой Академии [301],то есть представители самых смелых философских школ, в конечном счетевынуждены склоняться перед гражданским законом.
Есть еще и другие вопросы, которые они тщательно обсуждали, выворачиваяих так и этак, причем каждый старался сказать свое слово, удачное илинеудачное. Так как они исходили из того, что нет ничего столь сокровенного,чего им нельзя было бы расследовать, то им часто приходилось строитьнесостоятельные и нелепые догадки, которые они сами не считалиосновательными, и выдвигали их не для того, чтобы установить истину, атолько чтобы поупражнять свой ум. Non tam id sensisse quod dicerent, quamexercere ingenia materiae difficultate videntur voluisse [302].
В противном случае было бы непонятно, как могли эти выдающиеся изамечательные люди обнаружить такое необычайное непостоянство, такуюразноголосицу и легковесность в своих воззрениях? Так, например, что можетбыть нелепее, чем желать представить себе бога с помощью наших уподоблений идогадок; или пытаться подчинить его и мир нашим законам и мерить их нашимисилами; или пользоваться в применении к божеству той крупицей способностей,которые ему угодно было уделить человеческой природе; или желать низвестиего на землю и сделать столь же тленным и жалким, как мы сами, толькопотому, что мы не в состоянии простереть своих взоров до его славногопрестола?
Из всех человеческих — и притом самых древних — религиозных воззренийнаиболее правдоподобным и находящим оправдание мне представляется то,которое признает бога непостижимой силой, источником и хранителем всехвещей, считает, что бог — весь благо, весь совершенство и что онблагосклонно принимает почести и поклонение людей, в какой бы форме, подкаким бы именем и каким бы способом люди их ни выражали [303].
Iuppiter omnipotens rerum, regumque deumque
Progenitor genitrixque. [304]
Небо всегда благосклонно взирало на это рвение. Все правительстваизвлекали пользу из благочестия верующих [305]; нечестивые люди и ихпоступки повсюду получали соответствующее воздаяние. Писавшие о языческихнародах признают достоинство, правопорядок, справедливость, истинность чудеси оракулов, служащих им на пользу, и наставления, которые заключены в ихбаснословных религиях, поскольку бог, по своему милосердию, пожелал спомощью этих благодеяний укрепить слабые ростки весьма грубого познания его,достигнутого их естественным разумом, хотя и сквозь оболочку лживых выдумок.
Но те выдумки, которые измышлял человек, были не только ложными, но инечестивыми и безнравственными.
Из всех святынь, почитавшихся в Афинах, святой Павел счел наиболеедопустимой ту, где был жертвенник с надписью: «Неведомому и невидимому богу» [306].
Пифагор ближе всего подошел к истине, считая, что познание этойпервопричины, этой сущности всего сущего, не подлежит никакому ограничению,никаким предписаниям и никакому внешнему выражению, ибо это познание есть нечто иное, как крайнее усилие нашего воображения, стремящегося ксовершенству, причем каждый по своим способностям составляет себе идею этогосущества. Но когда Нума решил приспособить к такому пониманию религию своегонарода [307] и привязать его к чисто духовной вере, не имеющей определенногопредмета поклонения и лишенной всякой материальности, то это оказалосьбесплодной попыткой, ибо человеческому уму не за что было ухватиться в этой