бы мой естественный облик, оно показывало бы меня не в лучшую мою пору, нокогда я утратил уже свою былую жизнерадостность и безупречное здоровье иклонюсь к упадку. Я подобен остаткам вина, которые нередко отдают бочкой иимеют привкус брожения.
Разумеется, сударыня, я не решился бы так смело ворошить тайнымедицины, зная, с каким уважением Вы и многие другие к ней относитесь, еслибы меня не побудили к тому сами писавшие о ней. Под ними я разумею толькодвух латинских авторов — Плиния и Цельса. Если Вам придется когда-нибудьзаглянуть в них, Вы убедитесь, что они отзываются о медицине куда резче, чемя: я лишь слегка сбиваю с нее спесь, другие же расправляются с ней совсембезжалостно. Плиний, издеваясь над измышлениями врачей [53], указывает,между прочим, на то, что, исчерпав все средства, они придумали великолепнуюуловку — отсылать больных, которых они зря мучили своими лекарствами иразными режимами, одних испытать на себе чудеса и обеты, других — на воды.Не обижайтесь, сударыня, Плиний не имел в виду наших здешних источников,которые находятся под покровительством Вашего дома и насквозь «грамонтуазны» [54]. Это для них лишняя уловка, чтобы сплавить нас куда-нибудь подальше иизбавиться от упреков в том, что они так мало помогли нам в исцелении нашихнедугов, которые они так долго лечили. Им ничего больше не остается, какпопытаться нас развлечь, и с этой целью они отправляют нас для переменыклимата в другие страны. На этом, сударыня, я ставлю точку. Вы мне, надеюсь,позволите вернуться к нити изложения, прерванной ради беседы с Вами.
Если не ошибаюсь, был с Периклом такой случай [55]: когда его спросили,как он себя чувствует, он ответил: «Вы можете судить по этим вещам», — иуказал на амулеты, висевшие у него на шее и на руках. Этим он хотел сказать,что серьезно болен, раз дошел до того, что прибегнул к таким безнадежнымсредствам, позволив нацепить на себя эти штуки. Я не зарекаюсь, что могукогда-нибудь прийти к нелепому решению вверить свою жизнь и здоровье врачам;я могу поддаться такой безумной мысли и не поручусь за свою стойкость набудущее время. Однако и тогда, если кто-нибудь спросит меня о моемсамочувствии, я отвечу ему как Перикл: «Можете судить по этому», — и покажузажатые у меня в кулаке шесть драхм опия; это будет бесспорнымдоказательством серьезности моей болезни. К этому времени я успеюосновательно свихнуться; если страх и нетерпение смогли довести меня доподобных вещей, то можно вообразить всю глубину моего душевного смятения.
Я взял на себя смелость выступить в защиту моих взглядов на медицину, вкоторой довольно слабо разбираюсь, чтобы до известной степени оправдать иподкрепить мое естественное отвращение к лечебным средствам нашей медицины,унаследованное мной от моих предков. Я хотел, чтобы это отвращение неказалось просто неразумной и бессмысленной антипатией, чтобы оно былонесколько более обосновано. Мне хотелось также, чтобы те, кому приходитсянаблюдать, как я бываю непреклонен, когда меня упрашивают и убеждают вовремя моих болезней, знали, что дело здесь не в моем упрямстве. Равнымобразом мне хотелось бы исключить чье бы то ни было досадное предположение,будто я поступаю так из какого-то тщеславия; было бы весьма нелепо желатьпрославиться этим, ибо так же точно поступают в случае болезни мой садовникили мой погонщик мулов. И не такой уж я спесивец и бахвал, чтобы стремитьсяобменять весомое, полнокровное и сладостное ощущение здоровья на такоеэфемерное, воздушное и чисто духовное наслаждение, как слава. Для такогочеловека, как я, слава — хотя бы даже столь великая, как выпавшая на долючетырех сыновей Эмона [56], — вещь слишком дорогая, если за нее нужнозаплатить тремя основательными припадками боли. Здоровье, здоровье — вотчего я хотел бы!
Я признаю, что и у защитников нашей медицины могут быть весьмасерьезные, убедительные и веские соображения, и я отнюдь не отвергаю мнений,расходящихся с моими. Меня нисколько не пугает, если мои сужденияпротиворечат суждениям других людей; и то, что эти люди придерживаются точекзрения, отличных от моей, нисколько не мешает моему общению с ними.Наоборот, в силу того что наиболее распространенным принципом в природеявляется разнообразие и что оно еще более свойственно человеческому духу,чем телу, — поскольку дух есть нечто более гибкое и многоликое, — мнегораздо реже приходится наталкиваться на совпадение моих воззрений исклонностей с воззрениями и склонностями других людей. Никогда несуществовало двух совершенно одинаковых мнений, точно так же как один волосне бывает вполне похож на другой и одно зерно на другое. Наиболее устойчивымсвойством всех человеческих мнений является их несходство.
Книга третья
Глава IО полезном и честном
Кому не случается сказать глупость? Беда, когда ее высказываютобдуманно.
Ne iste magno conatu magnas nugas dixerit. [1]
Но в этом я не повинен. Выпаливая свои, я трачу на них не большеусилий, чем они стоят. И это их счастье. Потребуй они от меня хоть чуточкунапряжения — я бы тотчас же распрощался с ними. Я покупаю и продаю их толькона вес. С бумагой я беседую, как с первым встречным. Лишь бы говориласьправда. Это важнее всего. Кому не отвратительно вероломство, раз дажеТиберий [2] отказался прибегнуть к нему, хоть оно и могло доставить емувеликую выгоду? Ему дали знать из Германии, что если он пожелает, то спомощью яда его избавят от Арминия [3] (из всех врагов, какие были у римлян,он был самым могущественным; это он нанес войску Вара [4] столь постыдноепоражение, и он один препятствовал распространению их владычества в техкраях). Тиберий ответил, что римский народ привык расправляться с врагами воткрытую, с оружием в руках, а не тайком, прибегая к обману. Он отвергполезное ради честного. Это был, скажут мне, лицемер. Полагаю, что так:среди людей его ремесла не диво. Но признание добродетели не обесцениваетсяв устах ее ненавистника. Тем более, что оно вынуждено у него самой истиной,и если даже он отвергает его в своем сердце, то все же прикрывается им,чтобы приукрасить себя.
Наше устройство — и общественное и личное — полно несовершенств. Ноничто в природе не бесполезно, даже сама бесполезность. И нет во вселеннойвещи, которая не занимала бы подобающего ей места. Наша сущностьскладывается из пагубных свойств: честолюбие, ревность, пресыщение, суевериеи отчаяние обитают в нас, и власть над нами настолько естественна, чтоподобие всего этого мы видим и в животных: к ним добавляется и стольпротивоестественный порок, как жестокость, ибо, жалея кого-нибудь, мы привиде его страданий одновременно ощущаем в себе и некое мучительно-сладостноещекотание злорадного удовольствия; его ощущают и дети;
Suave mari magno, turbantibus aequora ventis,
E terra magnum alterius spectare laborem; [5]
и кто бы истребил бы в человеке зачатки этих качеств, тот уничтожил быоснования, на которых зиждется наша жизнь. Так и во всяком государствесуществуют необходимые ему должности, не только презренные, но и порочные;порокам в нем отводится свое место, и их используют для придания прочностинашему объединению, как используют яды, чтобы сохранить наше здоровье. Иесли эти должности становятся извинительными, поскольку они нужны, иобщественная необходимость побуждает забыть об их подлинной сущности, топоручать их следует все же более стойким и менее щепетильным гражданам,готовым пожертвовать своей честью и своей совестью, подобно тем мужамдревности, которые жертвовали для блага отечества своей жизнью; нам же,более слабым, подобает брать на себя и более легкие и менее опасные роли.Общее благо требует, чтобы во имя его шли на предательство, ложь ибеспощадное истребление: предоставим же эту долю людям более послушным иболее гибким.
Конечно, меня часто охватывала досада, когда я видел, как судьи,стараясь вынудить у обвиняемого признание, морочили его ложными надеждами наснисхождение или помилование, прибегая при этом к бесстыдномунадувательству. И правосудие и Платон, поощрявший приемы этого рода, немаловыиграли бы в моих глазах, предложи они способы, которые пришлись бы мнеболее по душе. Злобой и коварством своим такое правосудие, по-моему,подрывает себя не меньше, чем его подрывают другие. Не так давно я ответил,что едва ли мог бы предать государя ради простого смертного, ибо и простогосмертного предать ради государя мне было бы крайне прискорбно. Мало того,что мне противно обманывать, — мне противно и тогда, когда обманываются вомне. Я не хочу подавать к этому ни оснований, ни повода.
В немногих случаях, когда мне доводилось в крупных и мелкихразногласиях, разрывающих нас ныне на части, посредничать между нашимигосударями [6], я всегда старательно избегал надевать на себя маску ивводить кого бы то ни было в заблуждение. Кто набил в этом ремесле руку, тотдержится возможно более скрытно и всячески притворяется, что исключительнодоброжелателен и уступчив. Что до меня, то я выкладываю мое мнение сразу,без околичностей, на свой собственный лад. Совестливый посредник и новичок,предпочитающий скорее отступиться от дела, чем от самого себя! Так бывало сомной до последнего времени, и мне настолько везло (а ведь удача здесьбезусловно самое главное), что мало кто, имея сношения с враждебнымистанами, вызывал меньше моего подозрений и снискивал столько ласки идружелюбия. Я всегда откровенен, а это производит благоприятное впечатление