подобных схватках мы невзначай касаемся наиболее потаенных струн, самыхскрытых своих недостатков, которые в спокойном состоянии не могли быобнажить без мучительного чувства. И таким образом мы в самих себе получаемполезный урок и предупреждение.
Есть у нас и другие игры, на французский манер, когда дают волю рукам, — их я до смерти ненавижу. За свою жизнь я дважды видел, как в таком делепогибли два принца нашего королевского дома [37]. Гнусное дело — настоящаядрака во время игры.
Вообще, когда я хочу составить себе о ком-либо мнение, я спрашиваю его,насколько он доволен собою, по нраву ли ему то, что он делает и говорит. Яне желаю слышать такого рода оправданий, как «я сделал это играючи»,
Ablatum mediis opus est incudibus istud, [38]
«я на это и часа не потратил; этого я с тех пор и в глаза не видел». —«Хорошо, — говорю я в таких случаях, — оставим все эти вещи, покажите мнето, что вас целиком представляет, то, по чему, как вы сами считаете, о васможно справедливо судить!» И еще: «Что вы считаете в своем произведениисамым лучшим? Вот это или, может быть, то? Изящество исполнения, или самыйпредмет, изобретательность вашу, или уменье рассуждать, или познания?» Ибо,как я замечаю, люди обычно так же ошибаются в оценке своего труда, как ичужого. И не только из-за пристрастности, которая сюда примешивается, но ипо неуменью хорошо разобраться в своем же деле. Творение человека, имеясобственное значение и судьбу, может оказаться для него удачей большей, чемон имел оснований на то рассчитывать по своим знаниям и способностям, можетоказаться значительней, чем он сам. Что до меня, то о ценности чужого трудамне гораздо легче высказать определенное мнение, чем о ценности моегособственного. И эти свои «Опыты» я расцениваю то низко, то высоко, проявляянепоследовательность и неуверенность.
Существует много книг, полезных по своему содержанию, но ничего неговорящих об искусстве автора, и много хорошо написанных книг, как и другиххорошо выполненных работ, которых создателю их следовало бы стыдиться.
Я могу написать об обычаях нашего общества, о нашем способе одеваться,но я сделаю это коряво и неумело; я могу опубликовать указы, изданные в моевремя, письма государей, ставшие всем известными; я могу сделать сокращенноеизложение хорошей книги (а всякое сокращенное изложение хорошей книги —вздор), а затем сама книга будет утеряна, и тому подобное. Потомствоизвлечет из подобных сочинений немалую пользу. Но мне-то какая выпадетчесть, кроме случайной удачи? Значительная часть самых прославленных книг —именно такого рода.
Когда, несколько лет назад, я прочитал Филиппа де Коммина — писателя,разумеется, превосходного, — меня поразила у него одна не совсем обычнаямысль: надо остерегаться оказывать своему повелителю столько услуг, что онуже не может вознаградить за них подобающим образом. Я должен был хвалитьсамую мысль, а не писателя, ибо недавно обнаружил ее у Тацита: Beneficia eousque laeta sunt dum videntur exsolvi posse; ubi multum antevenere, progratia odium redditur [39]. Также и у Сенеки — выраженную сбольшей силой: Nam qui putat esse turpe non reddere, non vult esse cuireddat [40].
Квинт Цицерон говорит о том же, хотя и менее выразительно: Qui se nonputat satisfacere, amicus esse nullo modo potest [41].
Человек, обладающий знаниями и памятью, может изложить любой подходящийдля него предмет. Но для того, чтобы судить, что именно в данной книгепринадлежит автору, что в ней наиболее примечательно, как проявились здеськрасота и сила его души, нужно распознать, что вложено им самим, а чтозаимствовано, и рассмотреть также, как в заимствованном сказалось его умениевыбрать, составить план, проявить изящество в стиле и языке. А что, еслисодержание он заимствовал, а форму ухудшил, как это часто бывает? Мы, малозанимающиеся книгами, попадаем в затруднительное положение, ибо, найдя укакого-нибудь нового поэта яркий образ, у проповедника — сильный довод, нерешаемся хвалить их, не узнав сперва у сведущего человека, им ли все этопринадлежит или у кого-нибудь заимствовано. Я лично всегда проявляю должнуюосмотрительность.
Я недавно прочел от доски до доски все сочинения Тацита (а это со мнойредко случается: вот уже лет двадцать, как я не могу читать подряд одну и туже книгу даже в течение какого-нибудь часа) и прочел по совету одногодворянина, весьма уважаемого во Франции как за свои личные достоинства, таки за свойственные ему и всем его братьям ум и добросердечие. Я не знаюписателя, который, излагая исторические факты, уделял бы при этом стольковнимания нравам и склонностям отдельных личностей. И мне кажется, впротивоположность его собственному мнению, что, изучая с особенным вниманиемсудьбы императоров своего времени, столь разнообразные и по всем своимпроявлениям необычные, а также те благородные деяния, к которым побуждаламногих их подданных именно их жестокость, он имел дело с предметом гораздоболее волнующим и привлекательным для обсуждения и повествования, чем еслибы рассказывал о битвах и общественных неурядицах. Я даже нередко находилего способ изложения чрезмерно скупым, когда он так бегло говорил о многихпримерах доблестной кончины, словно боялся наскучить нам их обилием идлительным о них рассказом.
Такой способ писать историю является наиболее полезным. Движениеобщественной жизни в большей мере зависит от судьбы, частной — от нашегособственного поведения. Сочинения Тацита скорее рассуждение, чемповествование о событиях: они больше поучают нас, чем осведомляют. Это книгане для развлекательного чтения, а для того, чтобы изучать жизнь и черпатьполезные уроки. В ней столько изречений, что их находишь повсюду, куда нибросишь взгляд: это какой-то питомник рассуждений по вопросам этики иполитики на потребу и в поучение тем, кто держит в руках своих судьбы мира.Тацит неизменно орудует сильными и обоснованными доводами, остро и тонкопользуясь ученым стилем своего времени. Римляне так любили тогдаприподнятость, что если в самом предмете они не находили возможностипроявить остроумие и изысканность, то прибегали для этого к слову кактаковому. Манера Тацита в немалой степени напоминает манеру Сенеки: только унего преобладает насыщенность, а у Сенеки — острота. Он более подходит длятого состояния — смятенного и недужного, — в каком мы сейчас пребываем:часто кажется, что это нас он изображает и обличает. Те, кто сомневается вего добросовестности, тем самым выдают свою досаду и раздражение на него. Новоззрения его — здравые, а в римских делах он на стороне блага. Не оченьнравится мне только то, что он судил о Помпее строже, чем следовало бы,исходя из мнения достойных людей, живших во времена Помпея и общавшихся сним, что он во всем уподоблял Помпея Марию и Сулле, считая, впрочем, егоболее скрытным. Общепризнанно, что стремление Помпея стать у кормила властине было свободно от честолюбивых и мстительных расчетов, и даже друзья егоопасались, что победа может вскружить ему голову, однако не настолько, чтобыон стал прибегать к таким же необузданным мерам, как Марий и Сулла: он несовершил в своей жизни ничего, что давало бы повод опасаться такой жепредельно жестокой тирании. К тому же, подозрению нельзя придавать такого жевеса, как очевидности. Вот почему я не верю оценке, которую Тацит даетПомпею. Если в повествованиях его мы находим естественность и правдивость,то, может быть, объясняется это именно тем, что они не всегда точносоответствуют выводам из его же положений, развиваемых им согласно заранееустановленному плану и часто вне всякой зависимости от предмета, который онизображает, ни в малейшей степени не стараясь подогнать под свое задание.Ему незачем оправдываться в том, что, повинуясь законам своего времени, онзащищал языческую религию и понятия не имел об истинной. Это беда его, а непорок.
Я особенно пристально вникал в суждения Тацита, и не все в них мневполне ясно. Так, например, я не понимаю, почему письмо, которое старый ибольной Тиберий отправил сенату («Что мне написать вам, господа, и как вамписать, и чего бы я мог не написать вам в эти дни? Да нашлют на меня боги ибогини еще худшие страдания, чем те, что я каждодневно испытываю, если ясмогу ответить на этот вопрос»), он так уверенно связывает с какими-тожестоко терзающими Тиберия угрызениями совести? [42] Во всяком случае, читаяТацита, я не мог уразуметь его оснований. Довольно мелким представляется мнеТацит и в том месте, где, упоминая о высокой должности в Риме, которую онодно время занимал, он считает нужным присовокупить в порядке извинения, чтоговорит об этом отнюдь не из тщеславия [43]. Черта эта для столь высокойдуши, по-моему, неподобающая. Ибо тот, кто не осмеливается говорить о себепрямо, проявляет малодушие. Если он судит о вещах решительно и независимо,здраво и уверенно, то, не раздумывая, станет приводить примеры из своейличной жизни, как нечто постороннее, и о себе самом говорить так жебеспристрастно, как о любом другом человеке. Нужно во имя истины и свободыбыть выше всех этих общепринятых правил учтивости. Я же осмеливаюсь говоритьне просто о себе, но даже исключительно о себе. Писать о других вещахозначает для меня сбиваться с пути и уклоняться от своего предмета. Я ненастолько неразумно люблю себя и не так уж крепко к себе привязан, чтобы небыть в состоянии бросить на себя взгляд со стороны: как на соседа, как надерево. Пороком является также неспособность правильно оценить собственныевозможности и говорить о себе больше, чем сам видишь. Бога мы должны любитьбольше, чем самих себя, и хотя мы знаем его гораздо меньше, но говорим о немсколько нашей душе угодно.