столь искреннее и бескорыстное, которые не показались бы мне исполненнымичванства и самодурства и были бы свободными от налета упрека, если бы судьбазаставила меня к ним обратиться. Если давать — удел властвующего и гордого,то принимать — удел подчиненного. Свидетельство тому — выраженный воскорбительном и глумливом тоне отказ Баязида от присланных ему Тимуромподарков [67].
А те подарки, которые были предложены от имени султана Сулейманасултану Калькутты, породили в последнем столь великую ярость, что он нетолько решительно от них отказался, заявив, что ни он, ни егопредшественники не имели обычая принимать чьи-либо дары, а, напротив,почитали своею обязанностью щедро их раздавать, но и бросил в подземнуютемницу послов, направленных к нему с упомянутой целью [68].
Когда Фетида, говорит Аристотель, заискивает перед Юпитером, когдалакедемоняне заискивают перед афинянами, они не освежают в их памяти тохорошее, что они для них сделали, напоминание о чем всегда неприятно, новспоминают благодеяния, которые те оказали им самим [69]. Люди, которые, какя вижу, пользуются без зазрения совести услугами всех и каждого, оставаясьтем самым в долгу перед ними, этого бы, конечно, не делали, если быпонимали, как все, кто не лишен рассудка, что значит связывать себяобязательством: его, пожалуй, можно иногда оплатить, но рассчитаться по немуневозможно. Это — мучительные оковы для каждого, кто любит всегда и вездекласть локти так, как ему удобно. Моим знакомым — тем, кто выше меня посвоему положению, и тем, кто ниже, — отлично известно, что они еще не виделичеловека менее назойливого, чем я. Если я не подхожу под современную мерку,то это — не великое чудо, так как его основа — многочисленные свойства моегохарактера: немножко природной гордости, боязнь столкнуться с отказом,ограниченность желаний и намерений, неприспособленность к ведению каких быто ни было дел и, наконец, излюбленные мои качества: приверженность кпраздности и к свободе. Из-за всего этого я питаю смертельную ненависть и ктому, чтобы от кого-либо зависеть, и к тому, чтобы искать у кого-либоподдержки, если этот кто-либо не я сам. Прежде чем я позволю себе прибегнутьк чужой благосклонности, я прилагаю усилия, на какие только способен, чтобыобойтись без нее — ив пустяках и в чем-либо важном. Мои друзья нестерпимодокучают мне, когда просят, чтобы я попросил за них кого-либо третьего. Идля меня не менее затруднительно использовать и таким образом освободить отобязательств того, кто мне должен, чем обязаться ради них перед тем, кто уменя ни с какой стороны не в долгу. Если пренебречь этим — и еще при одномусловии, а именно, чтобы от меня не хотели чего-нибудь слишком хлопотного исложного (ибо я объявил беспощадную войну всяким заботам), — я, в общем,охотно готов помочь в нужде каждому. Впрочем, я всегда в большей мереизбегал брать, чем старался давать, — ведь, по Аристотелю, это гораздоприятнее [70]. Моя судьба не очень-то позволяла мне благодетельствоватьдругим, но и то малое, что она мне позволила, пало на неблагодарную почву.Если бы она назначила меня родиться с тем, чтобы занять среди людей высокоеположение, я бы стремился к тому, чтобы заставить себя полюбить, а не ктому, чтобы внушать страх и поражать воображение. Позволительно ли мневыразить это с еще большей самонадеянностью? Я бы столько же проявлял заботуо том, чтобы нравиться, как и о том, чтобы приносить пользу. Кир устамисвоего превосходного полководца и еще более выдающегося философа весьмамудро оценивает свою доброту и свои благодеяния не в пример выше, нежелисвою доблесть и свои обширные завоевания [71]. И Сципион Старший всюду, гдехочет возвысить себя в людском мнении, ставит свою мягкость и человечностьвыше своей храбрости и побед, и у него всегда на устах прославленные слова отом, что он принудил своих врагов полюбить его так же, как его любят друзья [72].
Итак, я хочу сказать, что если уж нужно быть всегда связанным каким-тодолгом, то это должно иметь более твердые основания, нежели та зависимость,о которой я сейчас говорю и в которую меня ставят обстоятельства этойужасной войны, а также, что мои обязательства не должны быть настолькотягостны, чтобы от них зависели моя жизнь и моя смерть: такая зависимостьменя подавляет. Я тысячу раз ложился спать у себя дома с мыслью о том, чтоименно этой ночью меня схватят и убьют, и единственное, о чем я молилсудьбу, так это о том, чтобы все произошло быстро и без мучений. И послесвоей вечерней молитвы я не раз восклицал:
Impius haec tam culta novalia miles habebit? [73]
Ну а где против этого средство? Здесь — место, где родился и я ибольшинство моих предков; они ему отдали и свою любовь и свое имя. Мылепимся к тому, с чем мы свыклись. И в столь жалком положении, как наше,привычка — благословеннейший дар природы, притупляющий нашу чувствительностьи помогающий нам претерпевать всевозможные бедствия. Гражданские войны хужевсяких других именно потому, что каждый из нас у себя дома должен бытьпостоянно настороже,
Quam miserum porta vitam muroque tueri,
Vixque suae tutum viribus esse domus. [74]
Величайшее несчастье ощущать вечный гнет даже у себя дома, в лоне своейсемьи. Местность, в которой я обитаю, — постоянная арена наших смут иволнений; тут они раньше всего разражаются и позже всего затихают, инастоящего мира тут никогда не видно,
Tum quoque cum pax est, trepidant formidine belli, [75]
quoties pacem fortuna lacessit
Нас iter est bellis. Melius, fortuna, dedisses
Orbe sub Eoo sedem, gelidaque sub Arcto
Errantesque domos. [76]
Чтобы уйти от этих горестных размышлений, я впадаю порой в безразличиеи малодушие; ведь и они некоторым образом прививают человеку решительность.Мне нередко случается, и притом не без известного удовольствия, представлятьсебе со всею наглядностью свою гибель и ждать своего смертного часа; опустивголову, в полном оцепенении, погружаюсь я в смерть, не рассматривая и неузнавая ее, словно в мрачную и немую пучину, которая тотчас смыкается надомной и сковывает меня неодолимым, беспробудным, бесчувственным сном. И то,что последует, как я предвижу, за быстрой и насильственной смертью, утешаетменя в большей мере, чем страшат обстоятельства, при которых она постигнетменя. Говорят, что если не всякая долгая жизнь — хорошая жизнь, то всякаябыстрая смерть — хорошая смерть. Я не столько боюсь умереть, сколько свожузнакомство с тем, что предшествует смерти, — с умиранием. Я таюсь исъеживаюсь посреди этой грозы, — она должна меня ослепить и похититьстремительным и внезапным порывом, которого я даже не почувствую.
Если розы и фиалки, как утверждают некоторые садовники, произрастаяпоблизости от лука и чеснока, и вправду пахнут приятнее и сильнее, потомучто те извлекают из земли и всасывают в себя все, что ни есть в нейзловонного [77], то почему бы и закоснелым в преступлениях людям моей округитакже не всосать в себя всего яда из моего воздуха и моего неба и своимсоседством со мной не сделать меня настолько чище и лучше, чтобы я не погибокончательно и бесповоротно? В целом это не так, но кое-что в этом роде всеже возможно: например, доброта прекраснее и привлекательнее, когда она —редкость, а враждебность и несхожесть всего окружающего усиливает иукрепляет стремление делать добро, воспламеняя душу и необходимостьюбороться с препятствиями, и жаждою славы.
Грабители сами по себе не проявляют ко мне особой враждебности. А развея не отвечаю им тем же? Вздумай я взяться за них, и мне бы пришлось иметьдело со множеством людей. Те, у кого одинаково злая воля, каково бы ни былоразличие в их положении, таят в себе одинаковую жестокость, бесчестность,грабительские наклонности, и все это в каждом из них тем отвратительнее, чемон трусливее, чем увереннее в себе и чем ловчее умеет прикрываться законами.Я в меньшей степени ненавижу преступление явное, совершенное в пылу борьбы,чем содеянное предательски, тихой сапой. Наша лихорадка напала на тело,которому она нисколько не повредила; в нем тлел огонь, и вот вспыхнулопламя; больше шуму, чем настоящей беды.
Обращающимся ко мне с вопросом, что именно побуждает меня кпутешествиям, я имею обыкновение отвечать: «Я очень хорошо знаю, от чегобегу, но не знаю, чего ищу». Если мне говорят, что и среди чужестранцев,быть может, так же мало истинного здоровья, как среди нас, и что их нравы нестоят большего, нежели наши, я отвечаю: во-первых, маловероятно, чтобысуществовали
Tam multae scelerum facies, [78]
и во-вторых, что изменить дурное положение на положение неопределенное — как-никак выигрыш и что чужие беды никогда не задевают нас так же, какнаши.
Я никогда не забываю о том, что сколько бы я ни ополчался на Францию,Париж мне по-прежнему мил; я отдал ему свое сердце еще в дни моего детства.И с ним произошло то, что всегда происходит с замечательными вещами: чембольше прекрасных городов я с той поры видел, тем больше красоты этогогорода властвуют надо мной и овладевают моей любовью. Я люблю его самого посебе, и больше в его естественном виде, чем приукрашенным чужеземноюпышностью [79]