Опыты — страница 277 из 287

ничего не могут и не знают. Они описывают наши болезни, как городскойглашатай, выкрикивающий приметы сбежавшей лошади или собаки: такой-то мастишерсть, такой-то рост, такие-то уши, — но покажите им настоящего больного, иони не распознают болезни.

Дал бы бог, чтобы медицина хоть раз в жизни оказала мне настоящуюощутимую помощь, и я с открытой душой вскричал бы:

Tandem efficaci do manus scientiae! [45]

Искусства, сулящие нам телесное и душевное здоровье, обещают много, ноименно они реже всего исполняют свои обещания. И в наше время те, ктосчитает врачевание своей профессией, действуют в этой области хуже, чемлюбой другой человек. Самое большее, что о них можно сказать, — это, что онипродают лекарственные средства, но сказать, что они врачи, никак нельзя.

Я прожил достаточно долго, чтобы оценить те навыки, которые обеспечилимне столь продолжительное существование. Так как они мною уже испробованы,на меня могут опираться все, кто захотел бы к ним прибегнуть. Вот кое-что изних, насколько мне помнится. У меня не было таких навыков, которые неизменялись бы в зависимости от обстоятельств, но здесь я указываю наиболеепостоянные и свойственные мне до настоящего времени. И здоровый, и больной,я веду один и тот же образ жизни: сплю на одной и той же кровати,придерживаюсь того же распорядка дня, ем и пью одно и то же. Ничего к этомуне добавляется, я меняю только количество пищи и часов сна, в зависимости отсвоих сил и аппетита. Я блюду свое здоровье, следуя без изменений привычномужизненному распорядку. Болезнь выбила меня из него с одной стороны? Если ядоверюсь врачам, они выбьют меня из него и с другой, так что и волеюобстоятельств и из-за медицинского искусства я окажусь вне своей обычнойколеи. А между тем больше всего я верю в то, что мне никак не могутповредить вещи, к которым я издавна привык.

Именно привычка сообщает нашей жизни ту форму, какая ейзаблагорассудится. Здесь она всемогуща: это волшебный напиток Цирцеи,придающий существу нашему любой облик [46]. Многие народы в трех шагах отнас, считают нелепостью бояться столь явно мучительной для нас вечернейпрохлады; наши моряки и крестьяне тоже над этим смеются. Немец плохо себячувствует, лежа на матраце, итальянец — на перине, а француз — если он спитбез штор и без огня в камине. Желудок испанца не выносит нашего способапитаться, а наш — швейцарской манеры пить.

Один немец, к великому моему удовольствию, поносил неудобство нашихкаминов, используя те же доводы, какими мы осуждаем их печи. И правда, жар взамкнутом пространстве и запах раскаленного кирпича, из которого сложеныпечи, тягостны для большинства тех, кто к этому не приучен. Для меня,впрочем, нет. Вообще же это устойчивое и равномерно распределенное всюдутепло, без пламени, без дыма, без ветра, задувающего через широкие зевынаших каминов, вполне выдерживает сравнение с нашим способом обогреваниякомнат. Но почему мы не подражаем архитектуре римлян? Ибо говорят, что вдревности дома их обогревались снаружи и снизу, откуда теплораспространялось по всему жилью с помощью труб, положенных внутри стен ипроходящих через все помещения, которые надо было обогревать: обо всем этомочень ясно говорится где-то у Сенеки [47]. Вышесказанный немец, слыша, как янахваливаю удобства и красоты его города, вполне заслуживающего похвал,принялся жалеть меня по поводу моего отъезда: одним из первых неудобств, скоторыми мне, по его мнению, пришлось бы столкнуться, явилась бы тяжесть вголове из-за каминного угара во Франции. Говорил он с чьих-то чужих слов и,не имея случая столкнуться с этим неприятным явлением у себя, считал егохарактерной чертой нашего обихода. Всякий жар от горящего пламенидействительно вызывает у меня слабость и тяжесть в голове. Хотя Эвен иговорил, что лучшая утеха жизни — огонь [48], я предпочитаю любой другойспособ избегать холода.

Мы не любим пить вино со дна бочки. Для португальцев же винный осадок —наслаждение, царский напиток. В общем, каждый народ имеет свои обычаи ипривычки, не только не известные другим народам, но диковинные и странные сих точки зрения.

Что сказать о народе, который уважает лишь печатное свидетельство,доверяет только тем людям, о которых можно прочесть в книге, и верит тольков истины очень почтенного возраста? Отливая свои глупости в металлическомшрифте, мы как бы придаем им некое благородство. Когда говоришь «я прочел»,кажется, что это звучит более веско, чем «я слышал». Но я, придающий устамчеловеческим не меньшее значение, чем рукам, знающий, что писать можно также легкомысленно, как говорить, я, уважающий наш век не менее, чем любой изминувших, так же охотно сошлюсь на кого-либо из своих друзей, как на АвлаГеллия или Макробия, и на то, что я видел, как на то, что они написали. Икак принято считать, что добродетель отнюдь не выше от того, что ейпредавались дольше, так и я полагаю, что та или иная истина не становитсямудрее от своего возраста. Я часто говорю, что погоня наша за примерамичужеземными и книжными — чистейшее недомыслие. Опыт нашего времени так жеплодотворен, как опыт времен Гомера или Платона. Но разве не правда, чтозвонкая цитата соблазняет нас больше, чем правдивая речь? Как будтодоказательства, которые можно почерпнуть в книжной лавке Васкосана илиПлантена [49], стоят больше, чем те, которые приводит нам жизнь нашего села?Или, может быть, нам не хватает ума, чтобы исследовать то, что происходит унас перед глазами, дать ему правильную оценку и составить о нем решительноесуждение, чтобы извлечь некий пример? Ибо, когда мы утверждаем, что мнениянаши недостаточно вески, чтобы люди придавали веру нашему свидетельству,говорится это впустую. Тем более, что, на мой взгляд, если пролить настоящийсвет на самые обыкновенные, общеизвестные и всем привычные вещи, они могутпредстать как величайшие чудеса мира и из них можно извлечь удивительнейшиепримеры, в особенности касательно дел человеческих.

Но вернемся к моему предмету. Оставив в стороне книжные свидетельства ито, что Аристотель говорит об Андроне, аргийце, который пересекал пескиливийской пустыни и при этом ничего не пил [50], хочу упомянуть об одномдворянине, достойным образом отправлявшем различные должности, которыйрассказывал в моем присутствии, что он в самый разгар лета ездил из Мадридав Лиссабон и ничего не пил в дороге. Он отличается превосходным для своеговозраста здоровьем и ведет самый обычный образ жизни — за исключением того,что в течение двух-трех месяцев, а иногда и года, ничего не пьет, как он мнесам говорил. Он испытывает жажду, но ждет, чтобы она прошла, считая, что этоощущение само по себе ослабевает, и вообще он пьет лишь по случайномупобуждению, а не по нужде или ради удовольствия [51].

А вот еще пример. Недавно я видел, как один из ученейших мужей Франции,и притом один из наиболее состоятельных, занимается у себя в углу залы,отделенной от остального помещения портьерой. Кругом совершеннобеззастенчиво кричали и суетились его слуги. Он же сказал мне — до него этоговорил и Сенека [52], — что весь этот шум ему даже полезен, ибо, оглушенныйим, он еще глубже погружается в созерцание: громкие голоса помогают емусосредоточиться. Будучи студентом в Падуе, он занимался в помещении, куда сплощади доносился звон колоколов и уличный гвалт, и не только приучилсяпереносить шум, но у него даже выработалась привычка к шуму в часы занятий.Когда Алкивиад спрашивал Сократа, как это он выносит беспрестанную сердитуюворкотню жены, тот отвечал: «Привыкают же к скрипу колес, с помощью которыхвытягивают из колодца ведра с водой» [53]. Для меня все обстоит иначе. Духмой чувствителен и легко возбудим: когда он погружен в себя, даже жужжаниемухи для него мучительно.

Сенека с молодых лет увлекся примером Секстия [54], который никогда неел мяса убитых или умерших животных, и уже через год Сенека с удовольствиемобходился без мясной пищи. Он отказался от этой привычки лишь потому, чтоопасался, как бы его не заподозрили в склонности к новой религии,проповедовавшей такое воздержание. Одновременно он следовал совету Аттала [55] не спать на мягких матрацах и до самой старости пользовался твердыми,не сгибающимися под тяжестью человеческого тела. И если нравы его временипобуждали Сенеку искать сурового образа жизни, то обычаи наших днейзаставляют нас стремиться к удобствам.

Обратите внимание на образ жизни мой и моих слуг: даже скифы и индийцыне более отличаются от меня силой и обликом, чем они. Я брал к себе наслужбу нищенствующих детей, которые вскоре покидали меня и мою кухню,сбрасывали с себя мою ливрею, чтобы возвратиться к своему прежнемусуществованию. Среди них был один, который, уйдя от меня, питался ракушками,разысканными среди отбросов, и ни уговорами, ни угрозами я не добился, чтобыон отверг радости и блага полуголодной жизни. У нищих бродяг есть и свояроскошь и свои наслаждения, как у богатых, и даже, говорят, свое особоеобщественное устройство с должностями и званиями. Все зависит от привычки.Она может не только отливать нас в любую форму (но мудрецы говорят, что намвсе же следует выбирать лучшую, и привычка облегчит нам это дело), но дажеприучить к любым переменам, что является благороднейшей и полезнейшей изнаук. Лучшее из моих природных свойств — гибкость и податливость: я обладаюнекоторыми склонностями, более для меня подходящими, привычными и приятными,чем другие, но без особых усилий могу отказаться от них и с легкостью