которая бывает добровольной лишь в тот момент, когда ее заключают (ибодлительность ее навязывается нам принудительно и не зависит от нашей воли),и, сверх того, сделкой, совершаемой обычно совсем в других целях, — в нембывает еще тысяча посторонних обстоятельств, в которых трудно разобраться,но которых вполне достаточно, чтобы оборвать нить и нарушить развитие живогочувства. Между тем, в дружбе нет никаких иных расчетов и соображений, кроменее самой. Добавим к этому, что, по правде говоря, обычный уровень женщинотнюдь не таков, чтобы они были способны поддерживать ту духовную близость иединение, которыми питается этот возвышенный союз; да и душа их,по-видимому, не обладает достаточной стойкостью, чтобы не тяготитьсястеснительностью столь прочной и длительной связи. И, конечно, если бы этоне составляло препятствий и если бы мог возникнуть такой добровольный исвободный союз, в котором не только души вкушали бы это совершенноенаслаждение, но и тела тоже его разделяли, союз, которому человек отдавалсябы безраздельно, то несомненно, что и дружба в нем была бы еще полнее ибезусловнее. Но ни разу еще слабый пол не показал нам примера этого, и, поединодушному мнению всех философских школ древности, женщин здесь приходитсяисключить.
Распущенность древних греков в любви, имеющая совсем особый характер,при наших нынешних нравах справедливо внушает нам отвращение. Но, крометого, эта любовь, согласно принятому у них обычаю, неизбежно предполагалатакое неравенство в возрасте и такое различие в общественном положении междулюбящими, что ни в малой мере не представляла собой того совершенногоединения и соответствия, о которых мы здесь говорим: Quis est enim iste amoramicitiae? Cur neque deformem adolescentem quisquam amat, neque formosumsenem? [9] И даже тоизображение этой любви, которое дает Академия [10], не отнимает, как яполагаю, у меня права сказать со своей стороны следующее: когда сын Венерыпоражает впервые сердце влюбленного страстью к предмету его обожания,пребывающему во цвете своей нежной юности, — по отношению к которой грекипозволяли себе любые бесстыдные и пылкие домогательства, какие только можетпородить безудержное желание, — то эта страсть может иметь своим основаниемисключительно внешнюю красоту, только обманчивый образ телесной сущности.Ибо о духе тут не могло быть и речи, поскольку он не успел еще обнаружитьсебя, поскольку он только еще зарождается и не достиг той поры, когдапроисходит его созревание. Если такой страстью воспламенялась низменнаядуша, то средствами, к которым она прибегала для достижения своей цели, былибогатство, подарки, обещание впоследствии обеспечить высокие должности ипрочие низменные приманки, которые порицались философами. Если же оназападала в более благородную душу, то и приемы завлечения были болееблагородными, а именно: наставления в философии, увещания чтить религию,повиноваться законам, отдать жизнь, если понадобится, за благо родины,беседы, в которых приводились образцы доблести, благоразумия,справедливости; при этом любящий прилагал всяческие усилия, дабы увеличитьсвою привлекательность добрым расположением и красотой своей души, понимая,что красота его тела увяла уже давно, и надеясь с помощью этого умственногообщения установить более длительную и прочную связь с любимым. И когдаусилия после долгих старании увенчивались успехом (ибо, если от любящего ине требовалось осторожности и осмотрительности в выражении чувств, то этикачества обязательно требовались от любимого, которому надлежало оценитьвнутреннюю красоту, обычно неясную и трудно различимую), тогда в любимомрождалось желание духовно зачать от духовной красоты любящего. Последнее длянего было главным, а плотское — случайным и второстепенным, тогда как улюбящего все было наоборот. Именно по этой причине любимого древние философыставили выше, утверждая, что и боги придерживаются того же. По этой жепричине порицали они Эсхила, который, изображая любовь Ахилла к Патроклу,отвел роль любящего Ахиллу, хотя он был безбородым юношей, только-тольковступившим в пору своего цветения и к тому же прекраснейшим среди греков.Поскольку в том целом, которое представляет собой такое содружество, главнаяи наиболее достойная сторона выполняет свое назначение и господствует, оно,по их словам, порождает плоды, приносящие огромную пользу как отдельнымлицам, так и всему обществу; они говорят, что именно в этом заключалась силатех стран, где был принят этот обычай, что он был главным оплотом равенстваи свободы и что свидетельством этого является столь благодетельная любовьГармодия и Аристогитона [11]. Они называют ее поэтому божественной исвященной. И лишь произвол тиранов и трусость народов могут, по их мнению,противиться ей. В конце концов, все, что можно сказать в оправданиеАкадемии, сводится лишь к тому, что эта любовь заканчивалась подлиннойдружбой, а это не так уже далеко от определения любви стоиками: Amoremconatum esse amicitiae faciendae ex pulchritudinis specie [12].Возвращаюсь к моему предмету, к дружбе более естественной и не стольнеравной. Omnino amicitiae corroboratis iam confirmatisque ingeniis etaetatibus, iudicandae sunt [13].
Вообще говоря, то, что мы называем обычно друзьями и дружбой, это неболее, чем короткие и близкие знакомства, которые мы завязали случайно илииз соображений удобства и благодаря которым наши души вступают в общение. Втой же дружбе, о которой я здесь говорю, они смешиваются и сливаются в нечтодо такой степени единое, что скреплявшие их когда-то швы стираются начисто иони сами больше не в состоянии отыскать их следы. Если бы у меня настойчивотребовали ответа, почему я любил моего друга, я чувствую, что не мог бывыразить этого иначе, чем сказав: «Потому, что это был он, и потому, что этобыл я».
Где-то, за пределами доступного моему уму и того, что я мог бывысказать по этому поводу, существует какая-то необъяснимая и неотвратимаясила, устроившая этот союз между нами. Мы искали друг друга прежде, чемсвиделись, и отзывы, которые мы слышали один о другом, вызывали в насвзаимное влечение большей силы, чем это можно было бы объяснить изсодержания самих отзывов. Полагаю, что таково было веление неба. Самые именанаши сливались в объятиях. И уже при первой встрече, которая произошласлучайно на большом празднестве, в многолюдном городском обществе, мыпочувствовали себя настолько очарованными друг другом, настолько знакомыми,настолько связанными между собой, что никогда с той поры не было для насничего ближе, чем он — мне, а я — ему. В написанной им и впоследствииизданной превосходной латинской сатире он [14] оправдывает и объясняет тунеобыкновенную быстроту, с какой мы установили взаимное понимание, котороетак скоро достигло своего совершенства. Возникнув столь поздно и имея всвоем распоряжении столь краткий срок (мы оба были уже людьми сложившимися,причем он — старше на несколько лет [15]), наше чувство не могло терятьвремени и взять себе за образец ту размеренную и спокойную дружбу, котораяпринимает столько предосторожностей и нуждается в длительном предваряющем ееобщении. Наша дружба не знала иных помыслов, кроме как о себе, и опоруискала только в себе. Тут была не одна какая-либо причина, не две, не три,не четыре, не тысяча особых причин, но какая-то квинтэссенция или смесь всехпричин вместе взятых, которая захватила мою волю, заставила ее погрузиться вего волю и раствориться в ней, точно так же, как она захватила полностью иего волю, заставив ее погрузиться в мою и раствориться в ней с той жежадностью, с тем же пылом. Я говорю «раствориться», ибо в нас не осталосьничего, что было бы достоянием только одного или другого, ничего, что былобы только его или только моим.
Когда Лелий в присутствии римских консулов, подвергших преследованиям,после осуждения Тиберия Гракха, всех единомышленников последнего, приступилк допросу Гая Блоссия — а он был одним из ближайших его друзей — и спросилего, на что он был бы готов ради Гракха, тот ответил: «На все». — «То есть,как это на все? — продолжал допрашивать Лелий. — А если бы он приказал тебесжечь наши храмы?» — «Он не приказал бы мне этого», — возразил Блоссий. «Ну,а если бы он все-таки это сделал?» — настаивал Лелий. «Я бы повиновалсяему», — сказал Блоссий. Будь он и в самом деле столь совершенным другомГракха, как утверждают историки, ему все же незачем было раздражать консуловсвоим смелым признанием; ему не следовало, кроме того, отступаться от своейуверенности в невозможности подобного приказания со стороны Гракха. Вовсяком случае, те, которые осуждают этот ответ как мятежный, не понимаютпо-настоящему тайны истинной дружбы и не могут постичь того, что воля Гракхабыла его волей, что он знал ее и мог располагать ею. Они были большедрузьями, чем гражданами, больше друзьями, чем друзьями или недругами своейстраны, чем друзьями честолюбия или смуты. Полностью вверив себя друг другу,каждый из них полностью управлял склонностями другого, ведя их как бы наповоду, и поскольку они должны были идти в этой запряжке, руководствуясьдобродетелью и велениями разума, — ибо иначе взнуздать их было быневозможно, — ответ Блоссия был таким, каким надлежало быть. Если бы ихпоступки не были сходными, они, согласно тому мерилу, которым я пользуюсь,не были бы друзьями ни друг другу, ни самим себе. Замечу, что ответ Блоссиязвучал так же, как звучал бы мой, если бы кто-нибудь обратился ко мне свопросом: «Убили бы вы свою дочь, если бы ваша воля приказала вам это?», и яответил бы утвердительно. Такой ответ не свидетельствует еще о готовности кэтому, ибо у меня нет никаких сомнений в моей воле, так же как и в волетакого друга. Никакие доводы в мире не могли бы поколебать моей уверенности