То, что наука и техника во все большей степени участвуют в решении судеб народов и государств, понимал уже и Дмитрий Алексеевич. Втайне он даже начинал гордиться своим сыном, когда слышал, что профессора пророчат ему в будущем незаурядное место в русской физической науке. «Российской», — мысленно поправлял их старый Трубников, улыбаясь в седые пышные усы.
Но вот изживший себя самодержавный российский режим, не выдержав испытания новым временем и войной, рухнул, как прогнивший дом. Отречение царя было для Дмитрия Алексеевича тяжким ударом. Он вовсе не был глупым человеком, но из упрямства и сословной закостенелости оставался безнадежным политическим слепцом. Временное правительство, не без основания, впрочем, он считал сборищем либеральных болтунов, не способных по-настоящему ни применить, ни удержать власть. Ее может вырвать у них любая политическая группировка, которых столько развелось теперь в распадающемся государственном организме матушки-России.
Нелюбовь и недоверие к Временному правительству усилились после ликвидации этим правительством феодального ведомства, в котором служил Дмитрий Алексеевич. Старик счел его чуть ли не вторым по значению после царского отречения ударом по России и едва ли не личным оскорблением. И слег от очередного приступа сердечной болезни.
Приступ был очень тяжелым. Еще не оправившись, Трубников заявил о своем решении переехать со всей семьей в Ревель. В столице его больше ничто не удерживало, как и вообще в России. Недвижимой собственности Трубниковы не имели. Петроград, по мнению Дмитрия Алексеевича, находился во власти не Временного правительства, а солдат-дезертиров и мастеровщины, удержать которых от любого политического эксцесса было некому и нечем. Императорская гвардия в угоду презренному общественному мнению была загублена в Мазурских болотах самим царем. Гарнизон столицы почти сплошь представлял собой разнузданную взбунтовавшуюся орду. Резиденцию Правительства — Зимний дворец — охранял, если не считать роты мальчишек-юнкеров, нелепый батальон смерти — отряд переодетых в солдатскую форму баб.
Трубникову казалось, что баронская Эстляндия политически устойчивее и спокойнее российских центров. Ему случалось бывать в Ревеле и раньше. И всегда Дмитрий Алексеевич испытывал успокоительное чувство, что жизнь в этом городе течет медленнее и спокойнее, чем всюду.
То, что Алексей, учившийся уже на четвертом курсе, ведет в одной из лабораторий института совместно с Ефремовым настоящую научную работу, старик знал. Он даже относился к ней теперь с некоторым уважением. Однако считал, что не только эта работа, но и сам институт, как и все в России, неизбежно и скоро будет подхвачено вихрем хаоса, от которого лучше своевременно уйти подальше. И даже не из трусости, а чтобы глаза всего этого не видели.
Алексей в это время был более замкнут и молчалив, чем всегда. Вызвать его на разговоры о политике никому не удавалось. Бурная жизнь города, страны, всего мира шла, казалось, мимо него.
Дома кисла и дурнела старшая сестра, которой не удалось выйти замуж. Женихи, благодаря войне и неурядице, стали редки, а те, что были, с жениховством не торопились. Не те времена. Мать непрестанно вздыхала и горестно качала головой, думая о будущем. Отец целыми днями не выходил из кабинета и, понурясь, сидел в глубоком кресле или лежал на диване. Алексей, и прежде избегавший дома и домашних, проводил теперь в институте целые сутки.
Но и там был разброд. Занятия проводились нерегулярно, и являлась на них едва ли только половина студентов. Многие, кто был познатнее и побогаче, вместе с родителями выехали в провинцию или за границу, чтобы пересидеть там бурное время. Так же поступили некоторые доценты и профессора.
Но официальные занятия для Алексея Трубникова не были главными. И он заявил родителям, что останется в Петрограде один. И не помогли бы, пожалуй, ни слезы матери, ни ее просьбы пожалеть отца с его сердцем, если бы в лаборатории Ефремова можно было продолжать работу.
Но все чаще прекращалась подача электричества. Электростанция останавливалась из-за нехватки топлива и всяких неполадок. Почти прекратили работу институтские мастерские. Механики разбрелись кто куда. Негде и нечем было починить испорченный механизм или прибор, достать запасную часть. Становилось бессмысленным любое упорство. Алексей, скрепя сердце, согласился ехать со своими в Ревель.
Но его отец ошибался, ожидая найти здесь политическое затишье. Эстляндия бродила. Россия всегда была для эстонцев нелюбимой мачехой. А сейчас, с ослаблением центральной власти, сепаратистские и националистические настроения, особенно среди баронской и буржуазной верхушки, резко усилились. На всех русских смотрели косо. Больной царский чиновник и его семья не вызвали ни в ком ни симпатии, ни особого сочувствия. Трубниковы жили отчужденно и скудно, проедая небольшие сбережения, которые у них еще оставались. Пришлось продать и часть вещей.
Революционные элементы не дремали и здесь. Бунтовали крестьяне, требуя отобрать у баронов землю. В городах среди мастеровых действовали какие-то крайние революционеры-большевики, о которых было слышно и в Петрограде.
В октябре стало известно о падении правительства Керенского и его бегстве. Власть захватили именно эти большевики, которых Дмитрий Алексеевич считал самыми разнузданными и свирепыми политическими подонками. Оправдались худшие опасения. Снова обострилась болезнь сердца.
Через полтора месяца в Нарве была организована «Эстляндская коммуна». Коммунары пошли походом на Ревель. Весть об этом походе добила Дмитрия Алексеевича. Когда, не получая ответа на стук и заподозрив неладное, в его комнату решилась войти дочь, отец сидел в своем кресле в обычной понурой позе. Но его рука, свисавшая с подлокотника и продолжавшая сжимать скомканную газету, была уже так же холодна, как и этот подлокотник.
Вскоре пришли немецкие оккупанты. За ними английские. Эстляндия была превращена в один из прибалтийских буферов, долженствующих отделить европейский Запад от большевистской России — Эстонскую буржуазнодемократическую республику.
Трубниковы перебивались работой Алексея на заводах и в мастерских в качестве механика и случайными заработками его сестры. Ей удавалось иногда получить уроки французского языка в домах эстонских буржуйчиков. И хотя мода на иностранное языки — Эстония, видите ли, входила в семью европейских государств — непрерывно росла, это случалось не часто. Мешало Трубниковой плохое знание эстонского языка. Ее ученики плохо знали русский, а главное, не хотели им пользоваться. Тем не менее, Трубниковы жили, не продавая небогатые фамильные драгоценности. Мать не хотела расставаться с семейными реликвиями; сын считал, что время этих безделушек еще не пришло.
Теперь они жили на окраине Таллинна — так стал называться прежний Ревель — в маленьком домике, в котором снимали две комнатки. В меньшей из них, почти каморке, рослый молодой человек с хмурым лицом и черными от металла руками просиживал до глубокой ночи над книгами и чертежами. Комнатушка была завалена трудами по машиностроению и физике на русском и немецком языках. Лежали толстые словари, пособия по изучению немецкого языка и тетради с упражнениями. Алексей штудировал специальные предметы на уровне выпускных институтских курсов и усиленно изучал европейские языки, особенно немецкий.
В России шла гражданская война. Буржуазные газеты заполнялись то реляциями о победах над большевиками белогвардейцев, всевозможных националистов, белополяков, то сообщениями о большевистских зверствах и голоде в России. Выходило, что очередное сообщение о ее освобождении от большевиков снова оказывалось блефом или недоразумением. Это повторялось бесконечно, сбивчиво и путано. Среди немногочисленных русских знакомых были и такие, которые заходили к Трубниковым только для того, чтоб сообщить о новом, действительном или воображаемом походе Антанты против красных. Газеты писали, что в Совдепии люди вымирают от голода целыми губерниями. В Москве съели не только всех собак и ворон, но даже кошек и крыс, как французы в двенадцатом.
Если при таких разговорах случайно присутствовал Алексей, то он в эти разговоры не вступал. И никогда не высказывал никакой радости по поводу побед над красными. Кое-кому это даже казалось подозрительным. Тем более что молодой Трубников, если и нарушал иногда свою постоянную нелюдимость, то гораздо охотнее с механиками или электротехниками, чем с людьми своего круга.
Знакомый полковник в отставке, ровесник покойного Дмитрия Алексеевича и такой же монархист и консерватор, заявил однажды, что место молодого дворянина не на тихих задворках бывшей империи, а в рядах защитников ее былой чести и славы. Мать испуганно старалась перевести разговор на другое. А что как кому-нибудь из этих стариков и впрямь удастся пробудить в Алеше беса безрассудного трубниковского героизма? Но этот бес вцепился в книги и машины. Когда-то она горевала по этому поводу, но теперь была скорее рада. Так хоть цел останется. Способности пожертвовать ради восстановления Империи единственным сыном она в себе не чувствовала.
Он и здесь, в мирной обстановке, умудрялся нарываться на смертельную опасность без всякой нужды. Однажды, возвращаясь с работы поздно ночью, Алексей услышал предупредительный свисток. Это полицейский приказывал ему свернуть с тротуара на мостовую, так как один из домов по улице подлежал в эту ночь особой охране. Трубников не знал этого и не обратил на свисток внимания, считая, что он относится не к нему. Охранник был мальчишка, слишком буквально понявший устав своей службы. Он неожиданно вырос перед Алексеем, заорав: «Руки вверх!» Всякий другой, испугался он или нет, подчинился бы требованию вооруженного постового. Но в Алеше сработал трубниковский бес, и он бросился на полицейского. Тот успел выстрелить. Пуля сбила с сумасшедшего кепку, а огонь выстрела опалил ему волосы. Но другого выстрела охранник произвести уже не успел. От удара по уху — Алексей обладал медвежьей силой — мальчишка откатился чуть ли не на середину мостовой. А его винтовку Трубников так хватил прикладом о каменную тумбу, что приклад переломился.