Оранжевый абажур : Три повести о тридцать седьмом — страница 25 из 73

Тогда было много неприятностей. На допросе в комендатуре о причинах, побудивших его к нападению на пост, Алексей только и мог ответить, что дуло винтовки, внезапно появившееся перед его глазами, грубый окрик и перекошенное лицо солдата подействовали на него как сигнал к неуправляемым действиям. Трубников помнил еще, что момент вспышки бешеной ярости сопровождался изменением желтого света уличного фонаря на красноватый и мутный, будто перед глазами возникла пелена красного тумана.

Шло время. Газеты, прежде пророчившие неизбежный разгром большевиков цивилизованными войсками и печатавшие их изображения в виде бородатых мужиков в буденовках и с ножами в зубах, стали помещать такие изображения все реже. Теперь мрачные пророчества касались только неспособности этих мужиков восстановить разрушенное хозяйство России. Было ясно, что на военных фронтах большевики победили окончательно.

Алексею шел уже двадцать четвертый год, когда по его настоянию Трубниковы переехали в Германию.

Разоренная войной, придавленная репарациями, частично оккупированная, эта страна переживала тяжелую экономическую депрессию и была еще менее гостеприимна, чем провинциальная Эстония. Но здесь была высокоразвитая техника, знаменитая немецкая наука. К ним-то и стремился все эти годы Алексей Трубников, ни на минуту не оставивший мечты о продолжении образования и возвращении к любимым предметам.

Мать поначалу пыталась, хотя и робко, возражать против переезда в Германию. Она предпочла бы Францию, где было много русских эмигрантов, и среди них даже родственники. Старуху недавняя Империя Гогенцоллернов пугала, казалась совсем уж чужой и враждебной, а нужные Алеше заводы и институты нашлись бы, наверное, и во Франции… Но теперь ее мнение имело еще меньше веса, чем при покойном Трубникове-отце.

И вот Германия. Пасмурные лица. Еще нередки люди в полинялых шинелях, калеки на костылях, слепые в темных очках с дощечкой на груди — инвалид войны. Безработица, дороговизна, спекуляция. Побежденная страна, принявшая нелегкие условия Версальского мира. Надо обладать странным умом и характером, чтобы под укоризненные вздохи матери добиваться нового гражданства именно в ней.

Но с этим покончено. Теперь главное — приемные руководителей высших специальных школ, беседы с профессорами, деканами факультетов. Экзамены.

Но бессонные ночи Алексея и упорный труд над книгами не пропали даром. Его приняли в одну из знаменитых гохшуле[12] страны Лейбница и Гаусса. Криогенная лаборатория при этом институте уступала в те времена разве только лаборатории Камерлинг-Оннеса[13] в Лейдене.

Как голодный на хлеб, набросился Трубников на занятия в этой лаборатории. Ушел в них с головой, сожалея, что надо отрывать время для сна и приема пищи. От заработков ради хлеба он отказался. Потребовал от матери, чтобы она продала фамильные реликвии, хотя они ценились здесь только на вес. А он, этот вес, был очень невелик. Мать тяжело вздыхала. Прежде чем снести очередную вещь скупщику, часами смотрела на нее и украдкой плакала. Сестра вышла замуж за немца, владельца небольшой мастерской по ремонту обуви. Опять вздыхала и плакала мать. Брат этого события, казалось, и не заметил.

Скоро даже немцы-профессора, отнюдь не склонные легко признавать достоинства в студенте-иностранце, заметили недюжинные способности и поразительную влюбленность в науку молодого русского. Бурши-корпоранты[14], вначале не признававшие в нем коллегу и даже пытавшиеся его задирать, познакомившись поближе с характером Трубникова и его пудовыми кулаками, сменили спесь на полное признание.

Через два года вплотную приблизилось окончание курса наук в Высшей школе. Как когда-то в Петрограде, Алексей стал в лабораториях этой школы своим человеком. Место в докторантуре было ему обеспечено.

Совместно с молодым инженером лаборатории низких температур Рудольфом Гюнтером Трубников написал небольшую научную статью, которая была напечатана во всемирно известном журнале «Цайтшрифт’фюр физик». Спустя месяц он был вызван в кабинет руководителя института.

— Вы, кажется, учились в Петербургском политехническом институте? — спросил декан.

— Совершенно верно, ваше превосходительство.

— Называйте меня просто господин профессор… и вы работали с профессором… Ефремовым?

— Да, господин профессор. Но тогда он был еще приват-доцентом.

— И зовут вас Алексей Ди-ми-трие-витш?

— Да, господин профессор.

— Тогда это — вам.

Алексей читал первое в его жизни письмо из Советской России. Писал тот самый доцент Ефремов, с которым они в бурлящем Петрограде семнадцатого года пытались построить установку для сжижения водорода. В последующие годы Трубников вспоминал об этой работе, как другие о безвременно умершей любимой.

Ефремов писал, что прочтя в «Цайтшрифт» статью, одним из авторов которой является некий «Trubnikoff», он сопоставил эту фамилию, инициалы и тему статьи с возможной траекторией блуждания известной ему эмигрантской семьи. И пришел к выводу, что упомянутый герр и есть тот самый Алешка Трубников, который против замшелых традиций дворянской семьи занялся настоящим делом. Через редакцию журнала Ефремов установил, что автор — студент Высшей Технической Школы. Об остальном догадаться нетрудно.

Профессор Ефремов писал далее, что сам он из России и даже из Петрограда никуда не выезжал, несмотря на запугивание большевиками с их террором. Но было действительно очень плохо. Голодно и холодно. Всё стояло, стыло, ржавело. Но ни его, ни вообще кого-нибудь из тех ученых и специалистов, которые нашли в себе решимость остаться на своем месте, большевики и пальцем не тронули. Более того, насколько это было возможно, оберегали. И теперь он здесь в чести. Один из главных спецов по холодильному делу в СССР. А дело это особенно нужное и перспективное. И для практических нужд, и для науки.

Именно Ефремову поручена организация криогенной лаборатории в составе молодого физико-технического института. Дело это нелегкое. Не хватает средств, почти нет оборудования. Но это будет преодолено. Труднее всего со специалистами. Свои почти все разбежались. Привлекать слишком много иностранцев, как при Петре, значило бы расписаться в своей зависимости от иностранных учителей. Поэтому, не отказываясь от приглашения инспецов, Советское правительство куда более охотно берет к себе своих — русских. Даже если они из страха перед революцией, обоснованного или ложного, покинули родину.

И пусть он, Алексей Трубников, не будет дураком, а идет в Советское консульство в своем городе и подает заявление о репатриации. Немцам, небось, и своих специалистов девать некуда, а нам они нужны до зарезу.

И пусть не слушает там тех, кто будет пугать его советским режимом. Большевики специальным правительственным декретом давно уже объявили амнистию всем, кто даже активно, с оружием в руках, оказывал сопротивление установлению Советской власти. Права на амнистию лишены только главные руководители и организаторы контрреволюции, список которых помещается на одной странице. Декрет о предании прошлого забвению подписан Лениным, к великому сожалению, уже покойным.

Трубников тепло прощался с товарищами по работе в лаборатории низких температур. Со многими из них он сжился, насколько это позволила его постоянная необщительность, и теперь расставался с сожалением. Сотрудничество в сработавшемся, хорошо организованном коллективе, даже если оно и не приводит к дружбе, всегда создает чувство товарищества и взаимного доброжелательства.

Но были и такие, которые смотрели на репатрианта с удивлением. Человек добровольно едет в страну, где его класс объявлен вне закона. И где прямое насилие, диктатура откровенно и официально возведены в принцип и основу внутренней политики большого государства. Там, в России, еще разруха, несмотря на объявление какой-то новой экономической политики. У государственного руководства сверху донизу стоят большевики или их ставленники. Почти все они — невежественные, фанатичные люди. Образованность в Советской России считается едва ли не признаком классового врага. Как можно жить в стране, где все нормы общественного и личного существования вывернуты наизнанку?

Всё это Алексей слышал и читал тысячу раз. И не всегда он мог отличить правду от злобного вымысла. Но в ложности и предвзятости суждений о людях труда со стороны тех, кто старался этих людей принизить, он давно уже не сомневался. Эта предвзятость, нередко доходившая до глупости, была понятна в белоэмигрантах и вообще обиженных русской революцией. Но подобные представления были присущи и людям, которые, казалось бы, должны были понимать события более непредвзято и широко. В суждениях некоторых немцев о русских делах нередко ощущался и привкус национального пренебрежения.

Еще студентом Политехнического института, при своей постоянной возне с машинами Алексей часто сталкивался со слесарями, механиками и другими рабочими. И эти люди не только не соответствовали представлению о тупом хаме, но часто поражали его ясностью и простотой мысли. При отсутствии даже элементарного образования они нередко обладали творческой увлеченностью и ярким конструкторским талантом. Правда, механики и лаборанты института были, может быть, и не вполне типичными представителями рабочего класса. Но и на заводах, где Алексею приходилось иногда бывать в связи с заказами института, квалифицированные рабочие казались ему почти такими же.

Эти наблюдения подтвердились и в таллиннский период жизни Трубникова. Но несмотря на, казалось бы, прямое включение Алексея в рабочую среду, у него так и не получилось настоящего сближения с товарищами по работе. Отчасти потому, что места работы приходилось часто менять — Трубников стал специалистом по монтажу и отладке оборудования. Но главное заключалось в том, что он был бароном по происхождению да еще русским. Эстонских рабочих это настораживало и лишало непринужденности в отношениях с ним. А он, вследствие присущей ему нелюдимости характера, хотя и внешней, по сути, также не мог помочь им преодолеть этот барьер.