Оранжевый абажур : Три повести о тридцать седьмом — страница 39 из 73

Трубников протяжно застонал во сне.

— Скажите, — неожиданно обратился Троцкий к бывшему режиссеру, — это вы постановщик «Очной ставки» в нашем театре?

— Да, я… — Режиссер смотрел на старосту настороженно, с испуганным выражением. Судя по его молчанию и неохотным, односложным ответам на обычные вопросы, он, видимо, считал себя здесь случайным и временным человеком. Такие первое время всегда боятся своих товарищей по камере и не доверяют им. А Троцкий продолжал, ни к кому персонально не обращаясь.

— У нас на нее культпоход был… Всем курсом. Со скидкой, конечно. Интересная пьеса…

Режиссер по-прежнему, настороженно молчал. Он уже заметил, что староста камеры — подковыристый парень, и ждал, куда это он клонит. В «Очной ставке» почти обязательной к постановке во всех театрах страны, доблестные чекисты ловят, конечно, при помощи честных и бдительных советских граждан матерого немецкого шпиона. В последнем акте этот шпион, прижатый к стенке неопровержимыми уликами, не отрицает более, что он — иностранный разведчик. Но решительно отказывается давать показания: «Можете меня пытать, я не боюсь…»

— Там у вас следователь говорит шпиону: «Энкавэдэ не гестапо. У нас никого не мучают и не бьют». Так, кажется?

Теперь режиссер имел совсем уж испуганный вид и виновато мигал. Его выручил бывший директор элеватора.

— Да что ты пристал к человеку? Это авторов пьесы хорошо бы посадить сюда… Для практики…

В обед Троцкий отдал Трубникову баланду режиссера, который еще не мог ее есть, и почти половину его хлеба. И опять Алексей Дмитриевич делал все машинально, как автомат. Съел все, что ему дали, выпил много воды. Все это молча. И снова уснул.

Ночью на щелканье кормушки, вызовы, хлопанье дверью он даже не просыпался. Во всяком случае, ни разу не поднял головы и не проявил к происходящему никакого интереса.

В этом состоянии полузабытья и какого-то свинцового бездумья прошло два дня. Истерзанный организм несколько окреп. Восстановилась и работоспособность мозга. Но она не несла с собой ничего, кроме новой душевной пытки. Чем больше размышлял Трубников о своем признании, которое он сделал под гипнозом страха за судьбу своих близких, тем больше приходил к выводу, что совершил непоправимую, роковую ошибку. Он не только не спас свою жену от ареста, но, кажется, сделал этот арест неотвратимым.

Как ни туманно представлял себе Алексей Дмитриевич механизм выхватывания людей органами, он знал теперь, что форма при этом неукоснительно соблюдается, как некий обязательный ритуал. На арест должно быть чье-то формальное постановление, прокурорская санкция. Должен быть ордер. Все это вовсе не означает соблюдения истинной законности, а представляет только ее видимость. Но эта чисто формальная процедура исключает для следователя те возможности, ссылки на которые подействовали на Трубникова как приставленный к горлу нож. Теперь становилось ясным, что этот нож — бутафорский.

Если ордера на арест Ирины не было, он и не мог бы появиться только по хотению следователя в ту же ночь. Если же этот ордер уже существовал, то он был выписан вне связи с поведением на следствии Трубникова. И тогда уже ничто не могло приостановить его действия.

Лживость следовательской угрозы была очевидна, лезла теперь в глаза. Только полной утратой способности к логическому мышлению можно объяснить его поведение в ту ночь. Но может быть следователь, преувеличив свои возможности, сгущал краски, представляя дело так, будто за упрямство мужа можно арестовать жену, пускай через какое-то время, необходимое для соблюдения формальностей? И опять трезвое размышление приводило к выводу, что такая санкция может быть мыслима только как акт мелкой мстительности со стороны следователя. Но сам он не имеет права на производство арестов. А со стороны тех, кто этим правом обладает, арест жены с целью усиления воздействия на мужа лишен логического обоснования. Такой прием мог быть полезен, имей он демонстративный, откровенный характер. Но тогда беззаконие надо было бы назвать своим именем. А это делается только иногда, с глазу на глаз с подследственным, неофициальным образом. И очередному упрямцу опять ничего нельзя будет предъявить, кроме голословной угрозы. Но для такой угрозы вовсе не нужно реального ареста близкого человека.

Не может быть арест таких людей и условным: «Признаешься — выпустим твою жену, отца, мать, не признаешься — сгноим в тюрьме». Этого нельзя сделать, во-первых, потому, что такая условность также означала бы официальное признание полного отсутствия закона, и потому, во-вторых, что аресты носят необратимый характер. Судьба подлежащего аресту человека решена окончательно. Даже пробывших здесь самое короткое время отпускать нельзя. Они успевают узнать слишком много.

Выходило, что Трубников был сбит логически совсем слабым ударом, нанесенным, правда, после рассчитанного подавления его мысли и воли. И при этом не только нарушил принцип — соблюдать честь, жертвуя всем остальным, но ничего и никого не спас.

Более того. Сопоставление фактов подтверждало вывод, что аресты жен и близких людей находятся не в обратной, а в прямой зависимости от податливости арестованных на следствии. Алексей Дмитриевич знал, что жены многих его сотрудников по институту арестованы именно после того, как их мужья стали на путь помощи следствию. Та же фрау Марта, жена Гюнтера. Он знал ее еще миловидной белокурой фрейлин, забегавшей к своему Рудольфу в лабораторию Гохшуле.

Но, может быть, еще есть возможность спасти Ирину, решительно отказавшись от уже данных показаний? Заявив об их вынужденной лживости, чего бы такое заявление ни стоило. Но подобное заявление имело бы смысл при условии, что отказ от прежних показаний был бы зафиксирован в следственном деле, приложен к нему в виде письменного документа. Бумаги же включаются или не включаются в эти дела только по усмотрению самого следователя. Если даже допустить, что следователь вызвал бы к себе подследственного по его просьбе и позволил бы тому написать свой отказ, то потом он эту бумажку попросту уничтожил бы. Говорят, что когда-то в таких случаях вызывали прокурора. Но теперь НКВД прокуроров и на порог не пускает. Разве что в качестве арестованных.

Логическая машина мозга, отказавшая в ночь допроса, работала теперь безостановочно со всё возрастающей отчетливостью. Сжимая сознание в тиски отчаяния от чувства непоправимой ошибки, она часто ставила рассудок на самую грань крушения.

Шли дни. Трубников ни с кем не делился своим горем. Угрюмо и молчаливо он целыми днями сидел под стеной на скатке из своего пальто, упершись локтями в колени и подперев руками голову. Только Троцкий иногда украдкой поглядывал на него, горестно покачивал головой, да Певзнер печально смотрел своими тоскливыми глазами.

Через неделю Трубникова вызвали в следственный корпус в дневное время. Это могло означать только подписание двести шестой — акта об окончании следственного дела.

Оформлял этот акт молодой следователь с приятным лицом и каким-то сочувственным взглядом. На форменном бланке значилось, что Трубников, Алексей Дмитриевич, привлекается к уголовной ответственности по статье 58, пункты 1-а, 9,6, 11 и 7. Алексей Дмитриевич уже знал, что они означают. Он обвинялся в участии в контрреволюционной организации, шпионаже, диверсии и вредительстве. Недоумение вызвал только неизвестно откуда взявшийся пункт 1-а — измена Родине.

— Я не подпишу этого документа! — сказал Трубников.

— Почему? — спросил следователь.

— Потому, что я дал ложные показания и хочу отказаться от них.

— Это надо делать на суде, — тихо сказал следователь и громко добавил: — Этот документ означает лишь, что следствие по вашему делу закончено. Его подписание или не подписание ничего не меняет.

Похоже, этот чекист прав. Трубников поставил на бланке свою подпись.

— А какой суд будет рассматривать мое дело?

— Вероятно, Военный трибунал, — ответил молодой человек.

Алексей Дмитриевич ухватился за эту мысль. Конечно же! Он должен решительно и громогласно заявить на суде о лживости своих показаний. Каким бы ни был этот суд и какими бы ни были последствия. Теперь он хотел, чтобы суд над ним состоялся как можно скорее.

Однажды днем открылась дверь камеры и вошел человек, не похожий на обычных, только что арестованных новичков. Он был худой, заросший, но с наголо остриженной головой. Одет в рваный ватник, телогрейку и такие же ватные штаны. На ногах у арестанта было подобие каких-то опорок. Стоя на пороге с небольшим грязным мешком в руках, человек снял с головы изжеванную шапку-треух и сказал без обычной растерянности тюремных новоселов:

— Здравствуйте, товарищи!

— Здравствуйте, — ответили ему почти хором.

— Место свое я знаю, — сказал вошедший, садясь на крышку параши.

На вопросы он отвечал охотно и обстоятельно. Прежде всего, он не с воли, а из лесного лагеря под Архангельском. По специальности — инженер-силикатчик. Осужден за вредительство в промышленности строительных материалов почти год назад на пять лет ИТЛ. Писал многочисленные жалобы во многие инстанции. Наконец пришел ответ Верховного Суда: «Приговор отменить за мягкостью. Начать дело повторно со стадии предварительного следствия».

— Теперь лет пятнадцать влупят, — неожиданно заключил свой рассказ лагерник почти равнодушным тоном, будто речь шла о постороннем человеке.

— Значит, вы только навредили себе своими жалобами, — заметил кто-то.

— Не думаю, — ответил инженер. — Разве что ускорил пересмотр. Всех, кто был осужден до постановления об увеличении сроков, вызывают теперь под всякими предлогами на переследствие. Или шьют новое дело.

Все знали о правительственном постановлении, в котором сроки наказания за большую часть видов контрреволюционных преступлений увеличивались от десяти до двадцати пяти лет включительно.

— Но закон не имеет обратной силы, — сказал режиссер, поднаторевший в юридических вопросах при постановке «Очной ставки». Кое-что начал понимать и он, и уже меньше чурался товарищей по камере.