Оранжевый абажур : Три повести о тридцать седьмом — страница 4 из 73

Бессилие и тупость набитого ватой мешка проходили. Постепенно возвращалась способность владеть собой и логически мыслить. Лена всегда умела вселить в мужа бодрость и надежду, даже в трудные минуты, когда он совсем терялся и был близок к отчаянию. Рафаил Львович восхищался способностью жены сохранять ясность мысли в самых трудных обстоятельствах и немножко завидовал ей той доброй завистью, когда радуешься достоинствам другого человека, но жалеешь, что этих достоинств нет у тебя самого. Белокриницкий не только любил свою жену, он ею еще и гордился.

А в ее отношении к нему было много материнского, хотя по возрасту они были однолетками. И не только потому, что женщина всегда старше мужчины одинакового с ней возраста. У Белокриницких не было детей, и неизрасходованный запас материнских чувств достался Рафаилу. Этому способствовало еще и то, что по своим волевым качествам Лена была намного сильнее мужа.

Чисто по-женски возведя его ум и действительно незаурядный талант инженера чуть ли не в ранг гениальности, она опекала своего Рафу как большого ребенка, принимая на себя все, что, по ее мнению, не было достойно его способностей.

Они редким и счастливым образом дополняли друг друга и чуть-чуть друг друга идеализировали. Поэтому даже через три года супружества отношения мужа и жены оставались такими же свежими, как вначале. Время сделало эти отношения только более спокойными, зато еще более прочными.

Сейчас к ним пришла беда. В их доме хозяйничали чужие, недоброжелательные люди. И как часто бывает в таких случаях, в прикосновения, взгляды и короткие слова любящих людей вкладывалось то, для выражения чего в обычных условиях не хватило бы и часов. Но так же часто при подобных обстоятельствах случается, что двое проявляют подсознательный эгоизм по отношению к третьему, забывая даже о его существовании. Впали в такой эгоизм сейчас и супруги Белокриницкие.

Мать Рафаила Львовича выбралась из своей комнаты и, дрожа от дряхлости и волнения, давно уже переводила испуганный взгляд то на энкавэдэшников, хозяйничающих в кабинете ее сына, то на него самого, прильнувшего к жене. За свой долгий век старуха пережила и погромы, и обыски, и уводы из дому близких людей. Понимала она и теперь, зачем явились сюда эти чужие люди.

И когда Рафаил Львович и Лена, спохватившись, виновато усадили ее на стул, мать смотрела на сына с выражением мольбы, как будто от него самого зависело решение, оставаться ему или уйти. И все гладила иссохшей рукой по рукаву выше локтя. «Сыночек мой! Куда же это тебя, за что? Сыночек…»

— Я вам приказал одеваться!

Это крикнул старший в чине энкавэдэшник из-за письменного стола Рафаила Львовича. Он выдергивал ящик за ящиком и торопливо рылся в них, как в комоде, в котором спешно ищут свежую рубашку. Его помощник, стоя у книжного шкафа, снимал с полок одну за другой книги, встряхивал их и бросал на пол. Все это больше походило на погром, чем на обыск, который производился явно без надежды найти что-нибудь действительно нужное. Впрочем, кое-что обыскиватели откладывали в сторону. Книг и бумаг было много, и перетряхивание все еще продолжалось, когда Рафаил Львович, сменив халат на обычную одежду, снова встал у стула матери. И снова она смотрела на него умоляющим взглядом, поглаживая по рукаву короткими движениями дрожащей руки.

Кучка откладываемых бумаг продолжала расти. В ней были старые письма, в том числе и бережно хранимые письма Лены, когда она еще не была женой Рафаила Львовича, его записные книжки, блокноты. В ту же кучку полетел и инженерский диплом Белокриницкого.

Обилие бумаг явно раздражало старшего энкавэдэшника. Но однажды его злое лицо как будто оживилось. Из-под крышки стола он извлек небольшой кусок плотного картона, явно запрятанный туда его владельцем. Рафаил Львович вспомнил, что это такое, и похолодел. Первоначальная ошеломленность уже прошла, и Белокриницкий теперь замечал даже детали поведения людей, привычно копающихся в чужих вещах. Вот, например, когда его начальник этого не видит, второй энкавэдэшник бросает книги на пол, даже их не встряхивая. А тот, несмотря на явную спешку, с ухмылкой разглядывает найденную фотографию — единственный предмет в доме, который Рафаил Львович хранил в секрете от жены и матери. Это была рекламная картинка какого-то берлинского кафе-шантана двадцатых годов, вывезенная из тогдашней Германии и подаренная Белокриницкому его приятелем. Фотография изображала дамский духовой оркестр веселого ночного заведения. На невысокой эстраде восседала группа дородных, совершенно голых немок со сверкающими инструментами. Что если обыскиватель задаст какой-нибудь вопрос, относящийся к пикантной фотографии, или повернет ее лицевой стороной от себя? Лены, правда, в комнате не было, она возилась на кухне, приготовляя мужу бутерброды, но оставалась мать. Будет не легче, если офицер бросит картинку на пол или оставит ее на столе…

Однако тот, еще раз ухмыльнувшись, сунул находку в самый низ отбираемых бумаг. Фото, вероятно, решено просто присвоить. Рафаил Львович подавил вздох облегчения.

Наконец со столом и шкафами было покончено. Энкавэдэшник откинул простыни с постели в спальне, заглянул в комнату старухи, но рыться нигде больше не стал. Затем скользнул цепким взглядом по костюму Белокриницкого и приказал:

— Все, что в карманах, выложите на стол!

Рафаил Львович достал портмоне с карманными деньгами, авторучку и записную книжку. Книжку энкавэдэшник бросил в ту же кучку, деньги — их было всего несколько рублей — вернул: «Там сдадите!» Приказал снять с руки часы и вместе с авторучкой отложил в сторону. «Там не нужны!» Еще раз строго уставился на арестованного:

— Больше ничего нет? Смотрите, там все равно обыщут!

Лена принесла маленький узелок — чемодана почему-то взять не разрешили — и старое осеннее пальто мужа. Второй энкавэдэшник, уже перешвырявший на пол все книги в доме, помял в руках узелок и ощупал карманы пальто:

— Лишнего ничего не взяли? а то там отберут! — предупредил и он.

В пальто и в кепке, с узелком в руках Рафаил Львович стоял уже в передней. Младший энкавэдэшник прошел вперед и взялся за ручку входной двери. Старший закончил запихивать бумаги в свой потрепанный портфель и приказал: «Выводите!» Лена обняла мужа, по-прежнему оставаясь внешне спокойной, как будто провожала его в обычную командировку.

— Иди, Рафаил, до скорого свиданья! — но руки и губы стали у нее еще холоднее и как будто тверже.

А мать подошла мелкими, неверными шажками, пристально, почти не мигая, глядя в лицо сына, потом неожиданно быстрым и цепким движением обняла его за шею. Дрожала ее голова с реденькими седыми космами и все сухонькое, казавшееся почти невесомым тело.

— Я вернусь, мама, я скоро вернусь! — Но мать все дрожала, и было мучительно трудно сдерживать подступающий к горлу комок и начинавшие подергиваться губы.

— Выходите! — уже грубо, повелительно повторил старший энкавэдэшник.

Лена оттащила свекровь, и та почти повисла на сильных руках невестки. Младший энкавэдэшник открыл входную дверь и захлопнул ее с лестничной площадки, когда его начальник и арестованный вышли. Звук закрываемой двери был, вероятно, обычным. Но Рафаилу Львовичу в нем почудился звук топора, рассекшего жизнь маленькой семьи Белокриницких на то, что было до этой ночи, и на смутное, внушающее безотчетный страх будущее. Рядом больше не было спокойной, мужественной жены, и его снова охватили смятение и растерянность.

* * *

Эмка свернула на улицу, которую городские старожилы еще и теперь по старинке называли иногда Дворянской. Ни шириной, ни прямизной эта улица не отличалась, зато была очень уютной, Деревья, густо посаженные по обеим сторонам, сходились наверху кронами, образуя подобие зеленого туннеля. Большая часть старинных домов-особнячков стояла здесь в глубине небольших садов, отделенных от улицы железными решетками.

До начала тридцатых годов на бывшей Дворянской стояло здание жандармского губернского управления. До революции оно верой и правдой служило российскому самодержавию своими двумя этажами затейливой, купеческой архитектуры с такой же затейливой башенкой на углу. В Гражданскую здесь попеременно бушевали Чрезвычайка и Контрразведка, а на флагштоке башенки соответственно полоскались то красный, то полосатый флаги.

Затем красный флаг закрепился уже окончательно, и в домике наступило относительное успокоение. ОГПУ, сменившему ВЧК, хватало площади, унаследованной от жандармов. Но к началу первой пятилетки этой площади стало уже явно недостаточно, несмотря на небольшую пристройку к старому зданию и предельное уплотнение бурно разрастающегося аппарата карательных органов.

Гнездо гепеушников первого десятилетия советской власти было снесено вместе с шеренгой уютных особнячков. Новое шестиэтажное здание управления НКВД заняло целый квартал. Внутри замкнутого прямоугольника находился обширный внутренний двор. Однако взглянуть на этот двор никому еще не удавалось. Часовой у железных ворот прогонял каждого, кто хотя бы на секунду задерживался против таинственного дома на тротуаре противоположной стороны. Проходить по той же стороне переулка, на которой стоял дом НКВД, не разрешалось совсем.

Несмотря на третий час ночи, дворец областного управления Наркомата Внутренних Дел сверкал всеми своими окнами. Чужой в городе человек еще мог издали принять его за фабрику, с полной нагрузкой работающую в ночную смену, вблизи же такая ошибка исключалась. И не только потому, что у производственного здания не могло быть ни таких внушительных порталов, ни бронзовых эмблем НКВД на массивных дверях, ни охранявших его часовых с винтовками и примкнутыми штыками. Ярко освещенный изнутри дом казался совершенно безмолвным. Здесь помещалась фабрика совсем иного рода.

Эмка коротко просигналила перед наглухо закрытыми воротами. Они сразу же открылись, и автомобиль въехал в освещенный короткий туннель. Два вооруженных вахтера, как и часовой снаружи, не спросили никаких документов. Лишь взглянув в лица конвоиров Белокриницкого, они открыли ворота во внутренний двор.