Оранжевый абажур : Три повести о тридцать седьмом — страница 40 из 73

— А она и не нужна — эта обратная, — ответил лагерник. — После повторного следствия производится и повторное осуждение уже по новым законам.

Наступило молчание.

— Их и левая, их и правая… — нарушил его через минуту всегда молчавший немолодой колхозник, привезенный откуда-то из области.

— А как жизнь в лагерях? — опросил молодой инженер, специалист по радиотехнике. Он уже подписал двести шестую, ждал перевода в общую тюрьму, суда и отправления в лагерь. Радиотехник видел фильмы и спектакли о советских местах заключения, читал сообщения о досрочном освобождении многих тысяч строителей канала и помнил о процессе Промпартии. Парень рвался в ИТЛ, чтобы заработать себе свободу в суровых, но не лишенных своеобразной романтики условиях северных необжитых краев.

Вопрос о лагерях принудительного труда остро интересовал всех.

— А что именно товарищи хотят знать о лагерях? — Опытному, видавшему виды каторжанину явно импонировало внимание почтительной аудитории. — Как кормят? Да приблизительно так же, как в этой тюрьме, если, конечно, заключенный выполняет норму на лесоповальных работах.

— Как? Такое питание при выполнении нормы! А если заключенный ее не выполнит?

— Тогда штрафной паек и штрафная баланда.

— А можно выполнить норму?

— В принципе, да. Конечно, если не стар, здоров, хорошо питаешься и имеешь навыки физической работы.

— А если какого-нибудь из этих условий нет?

— Тогда — штрафная баланда.

— Позвольте, — сказал профессор-ветеринар, — получается какой-то заколдованный круг. Выполнить норму можно только хорошо питаясь, а питаться хорошо можно только выполняя норму…

— Я не сказал, что на одном лагерном питании можно выполнить норму, — понизив голос, сказал инженер.

— Но кто-нибудь же ее выполняет?

— Некоторые… Некоторое время…

— А потом?

— Штрафной паек.

— Ну, а потом, потом?..

Лагерник оглянулся на дверь и пожал плечами. Снова наступило удручающее молчание.

— Ну, а вы как же?.. — спросил радиотехник. Он очень хотел уличить рассказчика в сгущении красок. Фильм «Аристократы» казался таким убедительным.

— Почему я жив? — инженер усмехнулся. — Потому, что я — придурок. Когда лагерю понадобился кирпич для печей, меня нашли уже в бараке доходяг. И поставили работать по специальности — обжигать кирпич в напольных ямах.

— А что такое доходяги? — Это спросил уже режиссер.

Рассказчик усмехнулся и, не вставая с места, показал движениями туловища и рук, как бредет еле живой человек.

— Которые, значит, доходят, — понял колхозник.

Вопросы сыпались бесконечно. Можно ли на барачных нарах лежать на спине? Тепло в бараках или холодно? Запираются ли на ночь их двери? Был даже вопрос, в любое ли время можно ходить по нужде или для этого, как в тюрьме, отведены специальные часы?

Прислушивался к ответам лагерника и Алексей Дмитриевич. Если он выйдет из тюрьмы живым, то только туда, в болотистую тайгу, заснеженную тундру или пустынные пески. Но он думал не о себе. И спросил у бывалого арестанта, видел ли он в лагерях женщин?

Конечно! Он их видел, и очень близко. И на пеших этапах, и на пересылках. Женское отделение есть и в том лагере, откуда его сейчас привезли. Даже на примитивном кирпичном заводе вместе с ним работали женщины. Кто они? Да как и все заключенные нынешних лагерей. Частично уголовницы, блатнячки. Официально такие называются бытовичками. Это — воровки, проститутки, содержательницы притонов, даже убийцы. Но такие сейчас в меньшинстве. Большинство составляют женщины, осужденные за контрреволюцию, враги народа, но большей частью не сами «враги», а ЧСВН.

— Это еще что такое?

— Члены семей врагов народа. То есть жены, матери, дочери осужденных. Иногда их сестры. Все те, кто подпадал под действие закона от 1 августа. Уголовницы называют контри-чек Марьями Гандоновнами и здорово их обижают, особенно на этапах и пересылках. Грабят, отбирают даже хлебные пайки. В этом отношении они хуже уголовников-мужчин.

Что такое закон от 1 августа? Вновь прибывший взглянул на спросившего со снисходительным осуждением. «Плохо газеты читаете!» И напомнил, что 1 августа 1935 года советским правительством был издан закон, широко тогда опубликованный и даже проиллюстрированный наглядными примерами по его применению. Согласно этому закону, близкие родственники человека, бежавшего за границу или не возвратившегося оттуда, подлежат заключению в далеких лагерях на сроки от пяти до восьми лет. Безо всякого суда и независимо от того, знали они о совершенном преступлении или нет.

Что-то тяжелое и мутное шевельнулось в сознании Алексея Дмитриевича. Ведь и в его деле непонятным образом фигурирует пункт 1-а, хотя он и не убегал за границу. Скорее наоборот. Он изменил загранице ради Родины. Варварский закон о заложниках должен иметь всё же ограниченное применение. Трубников опросил об этом нового сокамерника в арестантских опорках.

— Первоначально, да — ответил тот. — Но затем этот закон получил расширительное толкование. Безусловно репрессируются родственники тех, кто осужден по пунктам 1-а и 1–6, и почти всегда — жены шпионов. Очень часто можно встретить жен и матерей диверсантов, террористов, вредителей.

Цепляясь за смутную надежду на свой отказ от прежних показаний, Алексей Дмитриевич высказал предположение, что для применения закона от 1 августа все же нужно, чтобы приговор основному преступнику был уже вынесен.

— Как вам сказать? — пожал плечами умудренный опытом заключенный. — НКВД не сомневается в осуждении тех, кого удалось хорошо оформить на следствии. И берет их родственников, просто когда это удобно оперативному отделу. — Он не мог знать, какой едкой солью были его слова для душевных ран спросившего.

Снова загремел засов, и открылась дверь. За ней вместе с коридорным стоял дежурный по тюрьме.

— Выходи! — сказал надзиратель новоприбывшему.

Тот без особой торопливости надел свой треух и взял мешок.

— Спасибо этому дому… До свидания, товарищи.

— До свидания! — Некоторые даже встали.

— Ишь ты, — буркнул Троцкий, когда дверь закрылась. — По ошибке, значит, его сюда сунули… и поторопились убрать, чтобы не просвещал таких как мы, лопухов…

Дни тянулись медленно и мучительно. Снова терзало чувство непоправимой ошибки. Нарастало сомнение в возможности ее исправить, воображение рисовало невыносимые картины расправы энкавэдэшников с его женой и дочерью. Чувство самообвинения вытесняло все остальное, превращаясь в маниакальную идею. Его не удавалось ослабить никакими доводами, никакими попытками самооправдания: «Ты, только ты виноват в полном сиротстве Оленьки, если ее мать арестована!» Напрасно Алексей Дмитриевич пытался внушить этому неумолимому внутреннему обвинителю, что даже самое худшее могло произойти независимо от его признания, что показать на Ирину по указке НКВД мог любой из арестованных сотрудников института. «Она не нужна им сама по себе, — твердил обвинитель, — и только по твоей глупости и из-за твоего малодушия они могут применить к ней закон от 1 августа!» Трубникову временами казалось, что он стоит на грани сумасшествия. Что вот-вот механизм мысли и воли потеряет управление, пойдет вразнос, превращаясь в груду обломков.

* * *

И вот наступил момент, когда надзиратель распахнул дверь и произнес: «Собирайся с вещами!»

Был ранний вечер. Через небольшую дыру в ржавом железе козырька виднелись отсветы заката на холодно-синем небе ранней осени. С пальто и узелком Алексей Дмитриевич остановился на пороге камеры.

— Ну, до свидания, — сказал он, неловко обернувшись к товарищам.

— До свидания! — ответило несколько голосов, и только Троцкий сочувственно пожал ему руку.

— Прощайте Алексей Дмитриевич…

Во дворе стоял закрытый автомобиль для перевозки хлеба. На его стенках слово «хлеб» несколько раз было повторено вычурными буквами и для чего-то на нескольких языках. Постоянно встречая прежде такие автомобили на улицах своего города, Трубников давно уже привык не удивляться этой неумной выдумке работников торговли. Но для чего он здесь?

Вопрос разрешился, когда открылись задние воротца автомобиля-вагона. Вместо стеллажей для хлеба внутри был узенький коридорчик, по обе стороны которого тянулись двери крохотных клетушек-боксов. По шесть с каждой стороны. Назначением такого устройства могла быть только изоляция заключенных друг от друга при их перевозке. Но это имело бы какой-то смысл при поодиночной загрузке боксов. А сейчас их будущие пассажиры — более двадцати человек разношерстных небритых людей в измятой одежде и с узелками в руках — стояли тесной кучкой и с удивлением смотрели на автомобиль. Так вот для чего предназначаются эти, с виду такие безобидные, хлебовозки!

— Кабинок-то всего двенадцать! — вполголоса заметил кто-то.

— В НКВД нет предельщиков, — возразил ему другой.

— Разговоры! — рявкнул дежурный по тюрьме, сдававший арестованных начальнику конвоя.

Предельщики! Трубников вспомнил, что года два назад газеты были заполнены статьями о борьбе с ними на железнодорожном транспорте. Так обзывали специалистов, противившихся превышению установленных норм скорости движения и нагрузки транспорта. С ними победоносно боролся, конечно, при помощи тюрем и расстрелов, нарком железнодорожного транспорта Каганович. Он, как и Ежов, получил неофициальный титул «сталинского железного наркома». Потом предельщиками оказались энергетики, не желавшие ломать перегрузкой агрегаты, и технологи в металлургическом и машиностроительном производствах. Слово «предел» приобрело почти контрреволюционное звучание.

Здесь проблема предела решалась просто. В каждый бокс запихивали по двое, хотя в нем было тесно даже одному человеку нормального роста. Конвоиры не могли не видеть, с каким трудом взбирается по лесенке Трубников со своей больной ногой. Но и к нему был втиснут второй пассажир, по счастью, небольшой и худенький человек в железнодорожной форме. Боксы из коридора запирали на задвижки. Те из них, в которые были посажены более крупные или толстые люди, конвоирам пришлось запирать, нажимая на дверь плечами. Было слышно, как лязгнул засов двери коридорчика. Машина тронулась.