ельность. Имел представитель «социально вредного элемента» и немалый уже тюремный опыт. Этот опыт помогал ему понять многие особенности арестантских писем. Например, причину странной одинаковости их почерка. Это потому, что писать приходится либо огрызком карандаша, часто настолько коротким, что удержать его можно только сжатыми в щепоть кончиками пальцев, либо огарком спички, обмокнутым в самодельную тушь. В том и другом случае индивидуальные особенности почерка почти совершенно теряются.
Знал старик и о строгости, с которой содержатся в окруженном отдельной стеной «спецкорпусе» те, кто арестован за попытку свергнуть советскую власть или как-нибудь навредить ей. Но что этих людей лишают права писать жалобы в законные инстанции, этого он не знал. В корпусах бытовиков тоже страшная скученность, масса народу, множество таких же как и он, проходящих без всякого суда и следствия. Однако достаточно заявить на вечерней поверке, что хочешь обжаловать свой приговор или постановление «тройки» о ссылке без суда по «литеру» СВЭ (социально вредный элемент), как на другой день тебе приносят бумагу, конверт и карандаш. Другое дело, какой из этого получается толк. В особенности для «литерников». Никто из сидевших не мог припомнить, чтобы хоть одна из жалоб была удовлетворена или по просьбе признанного «социально вредным» в тюрьму явился прокурор. Похоже, что их обращения в прокуратуру вообще не рассматриваются. Обращаться в нее, однако, разрешается сколько угодно.
А вот «контрикам» из спецкорпуса, как видно, не позволяется и этого, хотя формального запрета, наверное, и нет. Иначе от них не принимали бы пакетиков. Пусть-де думают, полагает наверное начальство, что их письма отправились по адресам. А они тем часом идут по ветру дымом… Значит, тюремное начальство и то, которое повыше его, не хочет, чтобы письма политических арестованных попадали по назначению. А почему? Местное ли это беззаконие или такие порядки теперь по всей стране? Может быть, какой-нибудь ответ на этот вопрос может дать содержание писем? Старик покосился на застекленный глазок в двери. Что, если надзиратель еще не ушел и наблюдает за ним из коридора? Он взял целую охапку писем из кучи, отнес их к печке, стоявшей к двери своей задней стороной, сделал вид, что в этой печке копается, и сунул в карман десяток запечатанных пакетиков. Затем отошел в дальний передний угол, не видный через тюремный глазок и принялся за распечатывание и чтение писем.
Почти все они были написаны на таких же, как конверты, склейках из крохотных бумажных лоскутков, предотвратить попадание которых в камеры тюрьма не могла уже никак. Почти одинаковым, как вскоре оказалось, было и содержание писем, хотя их авторы были очень разными людьми. Руководящий работник, член большевистской партии с дореволюционных времён писал Сталину, что его ложно обвиняют в принадлежности к троцкистско-бухаринскому блоку. Всячески вымогают признание, на допросах избивают. На то же самое жаловались два колхозника, бывшие красные партизаны, хотя сидели все они, наверное, в разных камерах. Среди обращающихся к Генеральному секретарю ЦК, председателю Верховного Совета, Генеральному прокурору СССР были и директора заводов и простые рабочие, профессора и явно малограмотные люди, партийные и беспартийные, старики и совсем еще молодые. И все они твердили в своих заявлениях, хотя и в разных выражениях, но одно и то же — не виновны! И всё просили вмешаться в ход их дела и защитить от произвола; Общеизвестно, что почти всякий преступник, даже схваченный с поличным, поначалу отрицает свою вину. Но потом только редкие из них продолжают настаивать на таком отрицании, поскольку им предъявляют доказательства их вины. Здесь же отрицание было сплошным, хотя многие писали, что признали себя на следствии виновными под воздействием насилия и угроз. По-видимому, это насилие действительно существовало, раз о нем в один голос заявлял и все политические заключенные, в подавляющем большинстве случаев совершенно незнакомые друг с другом и строжайше друг от друга изолированные. То, что жалобы на это насилие и произвол следователей и судей пресекаются посредством их противозаконного уничтожения, весьма убедительно подтверждало правоту жалобщиков.
О жутковатых делах, творящихся в нынешних тюрьмах для политических арестованных, бывший возчик конторы «Гужтрана» не раз слышал находясь еще на воле. Он и тогда прикидывался темным и малограмотным — с такого меньше спрос — но на самом деле интересовался политикой и газеты тайком, когда попадались под руку, почитывал. Прислушивался он и к разговорам. А говорили, конечно, только наедине друг с другом, разное. О том, например, что со схваченными НКВД тайными контрреволюционерами, о которых так много писали в газетах, сейчас расправляются почти так же круто, как в ЧК времен гражданской войны. И что под горячую руку попадается множество ни в чем не повинных людей. Это было понятно. Во время широкой кампании по выявлению и искоренению подпольной контрреволюции всякое может случиться. Но чтобы все арестованные по обвинению в политических преступлениях оказались невиновными, это и в голову не приходило даже человеку крепко и неоднократно обиженному советской властью. Последней из этих обид было приклеивание ему клейма «социально вредного» и постановление какой-то «тройки» о его заключении без следствия и суда в исправительно-трудовые лагеря сроком на восемь лет. Этот срок был уже вторым у малоприметного «водителя» гужтрановской кобылы. Первый он отбыл два года тому назад за перепродажу заведомо краденого. Тогда ему пришили, что, будучи профессиональным старьевщиком, он давно уже занимался между делом этим преступным ремеслом. Но это было неправдой. Соблазну хранить в тюках скупленной по дворам ветоши отрезы краденой ткани и продавать их при случае старьевщик поддался только раз, когда, почти разоренный непосильным налогом, он попытался выкрутиться из безвыходного финансового положения. И тут же, не имея уголовного опыта, «сгорел».
А вот «шурум-бурумщиком» он был потомственным. Еще с отцом ходил по дворам, собирал всякий хлам вроде старых калош и коробочек из-под ваксы. Для этого отец, едва перебивавшийся с семьей из восьми душ, и забрал его из школы. Но мальчишка был смышленый и пошел дальше своего родителя. Тот, собирая утиль, бродил с огромным заплечным мешком. Сын же к началу революции имел уже лошаденку и телегу. С ними он ездил по окрестным деревням, скупая тряпье, кость, рога и копыта. У баб — за мелкие деньги, зеркальца и бусы, у детей — за карамельки и глиняные свистульки. Продолжал он свое довольно доходное дело и при советской власти, когда окончилась гражданская война. В эти годы дела шли даже лучше, чем в дореволюционные времена, так как на задворках, чердаках и в самих домах накопилось множество всякого хлама. Скупщик старья взамен отцовской халупы выстроил себе на городской окраине довольно приличный домик. Был, конечно, женат, имел детей.
Но к концу двадцатых годов началось наступление на нэпманов. Фининспектора произвольно определяли их доходы и обкладывали налогами, в конечном счете неизменно перевешивающими все состояние нэпманов. В лучшем случае дело кончалось полнейшим их разорением, в худшем — еще и заключением в тюрьму за неуплату недоимок. У зажиточного старьевщика было описано все имущество. Пытаясь спасти от конфискации домишко, лошадь и телегу, он и попал тогда «из огня да в полымя». Приговор к шести годам ИТЛ по уголовной статье, разумеется, не спас его от государственного гражданского иска, и жившая доселе вполне благополучно семья торговца старьем пошла, что называется, «по миру». Сам он угодил в лесорубный лагерь на Севере и свой срок отбыл полностью. Несмотря на вполне «бытовую» статью, бывший нэпман никак не мог быть причислен к разряду «социально близких». Вообще, в заключении ему пришлось нелегко. Политические заключенные презирали скупщика краденого. Воры и грабители, считавшие «барыг», так сказать, мироедами преступного мира, наживающимися на их кровушке, его еще и ненавидели.
Пробовал незадачливый барыга по возвращении в свой город из лагеря устроиться кем-нибудь вроде скупщика у населения утильсырья от какой-нибудь специальной конторы. Но, как оказалось, к тому времени его профессия почти перестала существовать. В основном из-за трудностей осуществления в этом деле принципа: «Социализм — это учет». Пусть лучше на девять десятых пропадают позарез нужные промышленности тряпье, бумажная макулатура и старая резина, чем на скупке этого утиля будут наживаться и строить себе дачи агенты по их сбору. Пришлось устроиться на работу в Гужтран, хотя возраст для ломового извозчика уже не тот.
Но потомственный торговец, бывший нэпман, да еще и уголовный преступник, в любом обличье является человеком нежелательным для общества, готовящегося к вступлению в эру социализма. Такие подлежали изъятию из этого общества. И неделю тому назад старик, которому было уже далеко за пятьдесят, расписался в объявлении ему срока, пережить который он уже имел мало шансов. Напрасно кое-кто из сокамерников пытался его утешить, что «литер СВЭ» — это еще ничего. Что если бы составителю списка, представленного на утверждение «тройки», пришло в голову отнести его к разряду СОЭ (социально опасных элементов), тогда бывший нэпман и барыга сидел бы сейчас в «спецкорпусе», о котором даже в тюрьме говорили понизив голос. «Социально вредный» отвечал тогда, что хрен, мол, редьки не слаще. Теперь, пробегая глазами все новые и новые письма из этого спецкорпуса, он уже понимал, что если «лучшее — враг хорошего», то плохое — враг худшего. Нет, видно у нас на Руси правды не будет.
Однако нужно было заняться порученным делом. Истопник выгреб из печки лежавшей возле нее кочергой золу и непрогоревшие дрова, наложил в топку кучку вскрытых и скомканных писем, поверх них щепок посуше и осторожно зажег свою единственную спичку. Затем он поднес ее к бумаге, которая вспыхнула охотно и весело. Через какие-нибудь десять минут от печки потянуло приятным сухим теплом. А еще через четверть часа она уже весело гудела, сделав менее неприютным промозглый от сырости каменный полусарай.