[6]. Он мог говорить с редкими понимающими людьми об электричестве часами, выдумывая собственные, большей частью фантастические теории электрических явлений. Самым удивительным было то, что на основе этих теорий он изобретал иногда довольно любопытные вещи. Правда, это были большей частью всего лишь игрушки. Еврей из глухого местечка не смог приложить свой изобретательский талант и жажду технического творчества ни к чему действительно полезному. Не хватило бы у него для этого и знаний. И все же, несомненно, что в местечковом ремесленнике погибал выдающийся инженер и ученый.
Впрочем, чистый интерес к электричеству не мешал Льву Моисеевичу питать наивную мечту разбогатеть когда-нибудь, через какое-нибудь изобретение в этой области. До конца жизни он строил планы, как сделаться миллионером, такие же химерические, как и его теории. Однако старик не чуждался иногда и вульгарного мелкого гешефта, подчас даже не совсем добросовестного. Когда ему удавалось или казалось, что удавалось, провести партнера по коммерческой сделке, как правило не еврея, Лев Моисеевич не только не испытывал угрызений совести, но и был весьма доволен собой. Такого партнера он снисходительно называл жаргонным, распространенным среди еврейского населения на юге словечком «фонэ квас». Случалось, что презренный «фонэ квас» оказывался хитрее самоуверенного комбинатора, и в дураках оставался сам Лев Моисеевич. Тогда он втихомолку ругал все тем же словечком самого себя. Постепенно он распространил эту кличку на всех, кто проявлял недостаточную расторопность или сообразительность.
Утверждают, что выражение «фонэ квас», или «фанэ квас», произошло в результате искажения первоначального «Афоныса квас» — презрительной клички мужика-простофили.
В семье Белокриницких выражение «фонэ квас» приобрело оттенок русского «лопух».
В начале НЭПа старик решил, что его изобретательских способностей и, как он думал, таланта предпринимателя и коммерсанта достаточно, чтобы начать собственное дело, и открыл мастерскую по производству электрических звонков. Работали в этой небольшой мастерской почти исключительно его родственники и старшие члены семьи, в том числе, конечно, и сын Рафаил. Тут-то у младшего Белокриницкого и развился интерес к электричеству.
В отличие от отца, сын был человеком достаточно грамотным и вместо доморощенных физических теорий всерьез занялся изучением физики и электротехники. Книги по этим предметам Рафаил читал запоем, как его сверстники читали пожелтевшие книжечки дореволюционного издания приключений Ната Пинкертона и Ника Картера. Для настоящего понимания теории электротехники необходимо было знать математику, и младший Белокриницкий почти самоучкой освоил и этот предмет. И притом не только в объеме гимназического курса. Он разбирался даже в некоторых разделах основ высшей математики. Очень увлекался Рафа строительством самодельных физических приборов и составил из них у себя дома целый физический кабинет.
В те времена еще принимали в ВУЗы детей «прочих», то есть тех, кто не мог быть причислен даже к последней из трех категорий трудящихся, — конечно, только на условии почти круглой пятерки на вступительных экзаменах. У Рафаила Белокриницкого эта пятерка получилась без всякого «почти».
Вскоре во внутренней государственной политике был взят крутой курс на ликвидацию частного сектора. К концу двадцатых нэпман Белокриницкий был полностью разорен произвольно назначенными налогами. Его мастерская, даже обстановка квартиры, все, что не удалось скрыть от фининспектора, было конфисковано в погашение недоимок. Однако даже таким путем они полностью погашены не были, и злостному неплательщику налогов угрожала тюрьма. От нее одряхлевшего Льва Моисеевича спасла болезнь. Но та же болезнь свела его в могилу. Старик умер, так и не повторив карьеры Эдисона или Сименса. Оказался он, по его выражению, «фонэ квас» и в своей ставке на необратимое развитие Новой Экономической Политики. На этот раз уже окончательно.
Младший Белокриницкий к этому времени заканчивал политехнический институт. О приеме в ВУЗы детей «прочих» теперь не могло быть и речи, пробравшихся туда чуждых исключали. Однако в отношении выпускников этого все-таки не делали, и сын нэпмана Белокриницкий получил инженерский диплом.
Своего происхождения Рафаил Львович, конечно, не афишировал. Но в его личном деле оно было записано навечно. И если многим другим в те времена помогало тянуться вверх, часто совершенно несоответственно знаниям и способностям, их пролетарское происхождение, то ему постоянно приходилось преодолевать свинцовый груз социально чуждого происхождения, куда более тяжелого, чем был в свое время груз иудейского вероисповедания. Особенно трудным положение главного инженера стало в последние годы. Согласно логике особо бдительных граждан, которых становилось все больше, специалистам типа Белокриницкого доверять быть нельзя, будь они хоть трижды знающи и работоспособны. Среди выставлявших напоказ свою гипертрофированную подозрительность почти не было большевиков ленинского периода. Таким способом особенно шумливо рекламировали свой убогий и злой догматизм, официально предписываемый нынешней государственной идеологией, партийцы новой пореволюционной генерации. Подлинные же большевики, коммунисты с опытом строительства советской государственности, как правило, куда лучше понимали сущность людских характеров. Понимали они и влюбленность настоящих специалистов в свое дело, всегда таким специалистам доверяли и никогда почти в своем доверии не ошибались. Нынешняя же концепция всеобщей подозрительности, высочайше объявленная самим Сталиным, исходила из представления о людях как о врожденных предателях, гипертрофически лживых, коварных и злобных.
Глаза постепенно привыкли к полумраку, и Рафаил Львович заметил, что стены шкафа во многих местах исписаны карандашом его постояльцев. Однако, все надписи, кроме одной, вероятно, самой поздней, были стерты или густо замазаны. Сохранившуюся тоже нелегко было разобрать, так как сделанная графитным карандашом по слою серой масляной краски, она была плохо видна. Но времени было достаточно, и Рафаил Львович прочел: «Сообщите моей жене… — следовала фамилия и адрес, — что я взят на улице 10 марта».
Так вот, видимо, каким образом пропали на прошлой неделе два работника одной из городских электростанций, сменный инженер и машинист турбины, латыши по национальности! Оба они исчезли куда-то, возвращаясь с работы домой.
А еще несколькими днями раньше жена одного из знакомых Белокриницких, научного сотрудника исследовательского института, сбилась с ног, разыскивая пропавшего мужа.
Она побывала во всех больницах и моргах, во всех отделениях милиции. Звонила и в оперативный отдел НКВД. Оттуда ответили, что ничего о пропавшем человеке не знают. Но теперь почти не подлежало сомнению, что все эти исчезновения — их работа.
Мысль о прямой нецелесообразности, не говоря уже о зловредности действий карательных органов НКВД, прежде не приходила Белокриницкому в голову. Сам выходец из сословия людей третьего сорта, он, конечно, не мог особенно обольщаться представлениями о гуманности и даже законности действий советских карательных органов в тех случаях, когда дело шло об уничтожении неугодных государству элементов. Однако полагал, что такие действия всегда являются целесообразными с точки зрения здравого смысла и уж никак не могут противоречить интересам государства. Однако наблюдая за ростом числа арестов в последние месяцы и их все более непонятным характером, Рафаил Львович все чаще испытывал тревожное и мучительное сомнение. С некоторого времени он уже не столько верил, сколько заставлял себя верить, что органы НКВД не впали в какую-то роковую ошибку. В последний раз эту успокоительную веру сумела внушить ему жена во время сегодняшнего налета энкавэдэшников на их квартиру. Но под действием виденного здесь, хоть это и было, несомненно, только преддверием чего-то гораздо худшего, эта вера все больше вытеснялась неоправданным страхом и сомнением. Их невольно внушали железные щиты на оконцах тюрьмы, веревочные сетки на лестнице, вот эта надпись, свидетельствующая, что людей бесшумно и почему-то тайно хватает какой-то паук, центр паутины которого, несомненно, здесь, в этом огромном здании…
Мысли в усталом мозгу все больше путались. Незаметно они сменились пугающим видением. Колоссальный паук с несколькими рядами мертвых квадратных глаз ткал паутину из тонких бесконечных веревок. Паутина расползалась все шире, покрывая собой весь мир. Вот она подступила к Рафаилу Львовичу и начала опутывать его крепкими бечевками, неодолимо сжимая в какой-то ком. Он пытался сопротивляться, но загипнотизированный паучьими глазами, не мог даже пошевелиться. А веревки наматывались все более толстым слоем, как бы пеленая его. Было трудно дышать, пахло сухостью и пылью. Невыразимый страх охватил Белокриницкого, он вскрикнул и проснулся.
Рафаил Львович не сразу вспомнил, где он находится, и некоторое время продолжал чувствовать тот же страх, сидя в неудобной, скрюченной позе на своей перекладине. Вспомнив, сел ровно и начал постепенно приходить в себя. До чего поразительная все-таки эта способность спящего мозга комбинировать в сновидениях виденное накануне!
За стенками шкафа продолжали раздаваться приглушенные звуки. Там шло почти непрерывное движение. Часто трещал телефон или звонок над дверью. Лязгали запоры, и в раздевалку — так мысленно прозвал это помещение Белокриницкий — приводили новых арестантов. Их бесшумно сажали в шкафы. Но было ясно, что других из этих шкафов выводили. Голосов их не было слышно, только привратник, он же распорядитель тюремной ожидалки, короткими словами отвечал по телефону «слушаю…», «да…» или «нет…», «хорошо…». Но и это вполголоса, как в доме, в котором лежит покойник. Все это делалось, конечно, для того, чтобы находящиеся в шкафах люди не знали, кого еще сюда привезли и кто находится рядом.