Многое и другое заимствовано от них в наших обычаях, – об этом молчу, чтобы не показалось, будто и свое-то мы заимствовали на стороне. Но не будем отклоняться от нашего предмета: сколько поэтов, какие ораторы явились у нас в столь недолгое время! Как не сказать, что нашим соотечественникам все удается, стоит лишь им пожелать.
Но об остальных занятиях мы уже не раз говорили и еще будем говорить при случае. Занятия мудростью у нас тоже давние, но до времени Лелия и Сципиона я никого бы не смог назвать поименно. А в годы их молодости я уже вижу, что в Рим послами к сенату от Афин прибывают стоик Диоген и академик Карнеад, – конечно, оба они государственными делами не занимались, да и родом был один из Кирены, а другой из Вавилона, и никто бы их не вызвал из их училищ и не избрал бы для такого поручения, если бы в те времена иные наши первые люди не отличались уже усердием к науке.
Стоик Диоген и академик (платоник) Карнеад прибыли в Рим в 155 году до н. э. По мнению Цицерона, они создали систематическое философское образование, воспринятое искавшими учености римлянами, но еще не ставшее гражданской программой.
И хотя они многое изложили словесно – иные в книгах о праве, иные в речах, иные в сочинениях о деяниях древних, – но высшей из всех наук, науке достойно жить, они служили больше жизнью своею, чем книгами. Вот и случилось так, что на латинском языке нет или почти нет памятников настоящей философии – той, которая ведет начало от Сократа и продолжает жить у перипатетиков, а в несколько ином виде – у стоиков, между тем как академики оспаривают доводы и тех и других, – они не появились по-латыни то ли потому, что наши соотечественники и без того были слишком заняты, то ли потому, что они не хотели браться за такое дело без подготовки.
Настоящая философия – философия, способная систематически определять, что истинно, а что – нет. Не вполне ясно, можно ли ее отождествить с каким-то из видов философских занятий, с «метафизикой» или «диалектикой».
Вот тогда-то, пока остальные молчали, явился Гай Амафиний со своими писаниями, и взволнованные читатели бросились прежде всего к его учению, – то ли потому, что оно легче других усваивается, то ли потому, что заманчивы были утехи наслаждений, то ли просто потому, что ничего другого не было и они брали что имелось.
Гай Амафиний – автор первого оригинального эпикурейского трактата на латинском языке, который можно сравнить с нынешней вульгарной психологической литературой, состоящей из отдельных советов и мотиваций. Трактат не сохранился, но, видимо, был массовым чтением, вскоре вышедшим из моды.
Вслед за Амафинием много писали об этом многие ревнители того же учения, наводняя всю Италию, потому что их достоинство – не в тонкости доводов, а в легкой заучиваемости, приятной невеждам, – на этом и держится, по словам самих эпикурейцев, успех их философии.
Но пусть каждый защищает мнение, которое ему по душе; мы же будем держаться правила не сковывать себя никакими уставами одного учения, как это приходится в философии, а будем, как обычно, искать на каждый вопрос самого правдоподобного ответа. Как и прежде не раз, так мы поступали и в последний раз в Тускуланских беседах. Три беседы я тебе уже изложил, а теперь изложу беседу четвертого дня. Когда я спустился на прогулку туда же, куда и в прошлые дни, то разговор пошел так:
Такая позиция Цицерона иногда называется «эклектикой», свободным выбором подходящих положений из учений разных философских школ. Но сам Цицерон мог бы оправдать свой эклектический подход тем, что «настоящую философию» еще предстоит создать, для чего сначала надо освоить диалектику как искусство подбора аргументов в диалоге, а после перейти к самым важным вопросам, к метафизике.
– Что ж, пусть любой, кому угодно, скажет, о чем ему хочется порассуждать.
– Я не представляю себе, как душа мудреца может быть свободна от всякого волнения.
– От горя, во всяком случае, может быть свободна, как мы договорились вчера, – если только ты не притворно соглашался с нами.
От горя – третья из «Тускуланских бесед» посвящена утешению в горе.
– Никоим образом! Так убедительна была твоя речь.
– Стало быть, ты допускаешь, что горю мудрец не подвержен?
– Допускаю.
– Но если горе не властно над душой мудреца, то и ничто другое не властно. Что еще может его тревожить? Страх? Но страх – это тоже горе, только причиняемое не тем, что есть, а тем, чего еще нет. Освободиться от горя – значит освободиться от страха. Остаются еще две страсти: буйная радость и желание; если и для них недоступен мудрец, то душа его будет всегда спокойна.
Буйная радость (laetitia gestiens, радость, выражаемая действием) и желание (libido) – непосредственная капитуляция перед собственными эмоциями, только «радость» – перед приходящими извне, вроде добрых известий, заставляющих подпрыгивать и веселиться, а «желание» – перед приходящими изнутри, как влюбленность, очарование чужим внешним видом. Цицерон считал, что мудрец должен уметь обходиться без прямого выражения своих эмоций, потому что они расслабляют душу и поощряют иллюзии. В нашей культуре бурная радость или выражение любовных желаний на виду у всех тоже не приняты, благодаря влиянию этики Цицерона на всю западную культуру.
– И я так думаю.
– Тогда выбирай: сразу ли нам расправить паруса или сперва выгрести из гавани на веслах?
Этот образ «паруса» как вдохновения и «весел» как опоры на книги (как мы увидим ниже, на изложенные в них правила диалектики, искусства рассуждать и спорить) принадлежал к устойчивым риторическим сравнениям, хотя, вероятно, понятным не широкой публике, а только тем, кто в теме, как некий школьный жаргон. Так, русский средневековый богослов Иосиф Волоцкий, со ссылкой на Иоанна Златоуста, называл действия по вдохновению Святого Духа плаванием под парусом, а те же действия, как указанные книгами Писания, – плаванием на веслах.
– Что ты хочешь сказать? Я не понимаю.
– Хрисипп и стоики, рассуждая о страстях души, главным образом заняты их разделением и определением, и поэтому о том, как исцелять души и смирять их волнение, они говорят лишь очень коротко. Перипатетики, напротив, сосредоточиваются на успокоении души, а острые углы разделений и определений обходят стороной. Вот и я спросил, сразу ли мне развернуть паруса моей речи или для разбега проплыть немного на веслах диалектики?
– Конечно, второй способ лучше: с двух сторон мне станет яснее весь предмет в целом.
– Ты совершенно прав; а что будет неясно, о том ты сам меня переспросишь.
– Хорошо, переспрошу; но обычно ведь и темные места ты излагаешь куда яснее, чем сами греки.
Цицерон часто настаивал на том, что слишком богатые синонимия и омонимия в греческом языке иногда мешают уточнить, какой смысл имеется в виду в каждом отдельном аргументе. Например, в греческом языке «страсть» – она же «болезнь»; такой смысловой пучок в одном слове помогает ощутить страсть, но не помогает ее анализировать.
– Постараюсь, хоть от меня и потребуется немало внимания: если упустишь мелочь, то может ускользнуть и целое. Речь пойдет о том, что по-гречески называется «болезнями» (πἀθη), а у нас не болезнями, а чаще волнениями или страстями. Исходить я буду из того описания, которое первым дал Пифагор, а за ним Платон; они разделяют душу на две части, одну – причастную разуму, другую – непричастную; и в той, которая причастна разуму, они полагают спокойствие, то есть умиротворенное и блаженное постоянство, а в другой части души – бурные движения, противоположные и враждебные разуму – такие как вожделение или гнев.
Пафос – греческое название для страсти как любого аффекта, любого сильного движения души, в каком-то смысле болезненного, любого претерпевания. Поэтому мы говорим одинаково о «патетике», «патологии» и даже жаргонной «пафосности», имея в виду болезненное и неразумное состояние, в том числе болезненную избыточность или торжественность, хотя бы эти страсти и впечатляли других. Можно вспомнить и такие русские выражения как «болезненная страсть», «любовная страсть», «жертва своих же страстей», где всегда подразумевается греческий «пафос». Цицерон настаивает на подчинении страстей разуму, вслед за стоиками, и при этом подробно разбирает, что такое страсти.
Такова будет основа наших суждений; в описании же страстей мы последуем определениям и разделениям стоиков, которые, по-моему, именно здесь обнаружили больше всего тонкости.
Вот определение Зенона: страсть (πάθος на его языке) есть движение души, отвращенное от разума и противное природе. Некоторые выражаются короче: страсть есть чрезмерно сильное движение души – «чрезмерно сильное», то есть далеко отступающее от постоянной своей природы.
Чрезмерность страсти противопоставляется умеренности природы, которая умеет довольствоваться малым. Стоики аналитически наблюдают страсть и замечают, что если в природе быстро восстанавливается равновесие, то страсть завладевает человеком надолго, более того, она начинает управлять его мыслями и его телом.
Видов страстей они насчитывают: два – от мнимого блага и два – от мнимого зла, а всего четыре. От мнимого блага исходят желание и радость, то есть радость от насущных благ и желание таковых же в будущем, от мнимого зла исходят страх и горе, то есть горе в настоящем и страх перед будущим; чего мы страшимся впереди, о том горюем, когда оно наступит.
Радость и горе понимаются в стоической системе не как реакции на ситуацию, но как страсти, как активное проявление эмоций; мы бы назвали это скорее «самонадеянность» и «бесконечные жалобы на жизнь».
Радость и желание вытекают из суждения нашего о благе, потому что желание как бы овладевает человеком и воспламеняет его к достижению того, что представляется ему благом; а радость прорывается и ликует тогда, когда желанное достигнуто. Ведь по законам самой природы все люди тянутся к тому, что кажется им благом, а противоположного избегают; поэтому если предмет кажется благом, то домогаться его велит сама природа. Если это влечение устойчиво и разумно, то стоики его называют βούλησις, а мы – волею.