"Милая барышня, за неудобства простите,
только ваш папа мне должен 500 косарей.
Черную родинку, ту что у вас под лопаткой,
он, я надеюсь, узнает и деньги пришлет".
Ты понимаешь, Кастет? Отморозок-убийца -
это не бомж, матерящийся в грязной пивной.
Впрочем, бомжи - матерьял для стихов благодатный,
ими не брезгуй, в борьбе пригодятся они.
Пятку добив, погрузился в молчанье Добрыня,
речь его в мыслях смакуя, молчал и Кастет.
- Путинский злобный террор, - вдруг прокашлял Добрыня, -
скоро падет, и Гроссмейстера надо решать.
- Да, брат, пора, - поддержал его кореш, - достало!
Вовремя он в шоу-бизнес активы метнул.
По телевизору смотришь - весь правильный, гладкий,
прямо министр Починок, а не кибер-бандит.
Надо нам тоже, Добрыня, пойти в шоу-бизнес,
с литературой, похоже, пора завязать,
поприжимали в издательствах все группировки,
снова Дементьев с Рубальской гребут тиражи.
- Точно, разборок не надо, уйдем в шоу-бизнес, -
взвился Добрыня, - я, в общем, недурно пою,
ты так вообще соловей и к тому же, я знаю,
песни писал для ансамблей "Компот" и "Лосьон".
- Суки, штемпяры, не ценят, - Кастет злобно сплюнул, -
петь перестали меня и бабла не дают.
Но я придумал названье "Кумиры подростков" -
с этим проектом страну мы, братан, покорим.
Будешь ты петь в том проекте сиротские песни,
я же плейбоем предстану, в голде, при делах.
Есть у меня на примете продюсер Зинковский,
также промоутер Мовшиц мечтает помочь.
В общем, линяем из банды в большой шоу-бизнес,
наш корешок Пеленягрэ жиров там нажрал!
Ну а Гроссмейстер без нас ни какой уж не Орден,
так, одинокая шишка на елке у Муз.
Владимир
Замела, запорошила вьюга по граду старинному,
кисеёй из снежинок златые укрыв купола.
Я иду сквозь метель осторожно, как по полю минному,
по проспекту, где раньше творил я лихие дела.
Здесь, я помню, на санках катался с артисткой Земфировой,
здесь с цыганкой Маняшей в трактирах я месяц кутил,
здесь я продал жиду скромный матушкин перстень сапфировый,
а потом дрался с ваньками и околотошных бил.
Пил шампанское вёдрами и монопольную царскую,
губернатор был брат, полицмейстер - родимый отец.
Было время! Являл я Владимиру удаль гусарскую.
Но всему, как известно, приходит на свете конец.
Полюбил я мещанку, сиротку-подростка, Аринушку,
голубые глазёнки, худая, что твой стебелёк.
Тётка, старая сводня, спроворила мне сиротинушку -
устоять не сумел я, нечистый, знать, в сети завлёк.
Патрикеевна, тётка, точь-в-точь на лисицу похожая,
отвела меня в спальню, где девочка слёзы лила.
И всю ночь как котёнка Аринушку тискал на ложе я...
А на завтра придя, я узнал, что она умерла.
Что причиной? Мой пыл иль здоровье её деликатное?
Разбирать не хотелось. Полицию я задарил,
сунул доктору "катю", словцо произнес непечатное,
Патрикеевне в рыло - и в Питер тотчас укатил.
Танцевал я на балах, в салоны ходил и гостиные,
сбрил усы, брильянтином прилизывать стал волоса,
Но в столичном чаду не укрылся от глазок Арины я:
всё являлась ночами и кротко смотрела в глаза.
Запил мёртвую я и стихи стал писать декадентские
про аптеку, фонарь и про пляски живых мертвецов,
начал в моду входить, и курсистки, и барышни светские
восклицали, завидя меня: "Степанцов! Степанцов!"
Брюсов звал меня сыном, Бальмонт мне устраивал оргии,
девки, залы, журналы, банкеты, авто, поезда;
только больше, чем славу, любил полуночничать в морге я,
потому что Аришу не мог я забыть никогда.
Как увижу девчонку-подростка, так тянет покаяться,
положу ей ладонь на головку и скорбно стою,
а медички, что в морг проводили, молчат, сокрушаются,
что не могут понять декадентскую душу мою.
А на западе вдруг загремели грома орудийные,
Франц-Иосиф с Вильгельмом пошли на Россию войной.
Я попёрся на фронт, и какие-то немцы дебильные
мчались прочь от меня, ну а после гонялись за мной.
Я очнулся в семнадцатом, раненый, с грудью простреленной,
и в тылу, в лазарете, вступил в РСДРП(б).
Тут и грянул Октябрь. И вчера, в своей мощи уверенный,
я вернулся, Владимир, старинный мой город, к тебе.
Мне мандат чрезвычайки подписан товарищем Лениным,
в Губчека Степанцов громовержец Юпитер еси.
Всю-то ночь размышлял я, кому надо быть здесь расстрелянным?
Много всяческой дряни скопилось у нас на Руси.
Вот, к примеру, жирует тут контра - вдова Патрикеевна,
домик ладный, удобный, и золото, видимо, есть.
Удивляет одно: почему до сих пор не расстреляна
та, что здесь продавала господчикам девичью честь?
Я иду по Владимиру мягкой кошачьей походкою
сквозь пургу, за невидимым блоковским красным Христом,
под кожанкой трясется бутыль с конфискованной водкою,
ликвидирую сводню - водочки выпью потом.
Сводня не открывает. Ей дверь вышибают прикладами
латыши мои верные. Золото, а не народ!
"Долго будем мы тут церемониться с мелкими гадами?" -
Это я восклицаю и сводит контузией рот.
Входим в комнаты мы, Патрикеевна в ноги кидается.
"Не губи, милостивец!" - рыдает . А я ей в ответ:
"Помнишь, старая гнида, как ты погубила племянницу?
А того барчука? Вспоминаешь, зараза, иль нет?
Нынче мстит вам старухам, замученный вами Раскольников,
с пробудившейся Соней сметёт он вас с Русской земли.
А за ним - миллионы острожных российских невольников,
что с великой идеей мозги вышибать вам пришли".
"Где деньжонки, каналья?!" - вскричал я - и вся она пятнами
изошла, но когда я ко лбу ей приставил наган -
окочурилась старая ведьма. И стало понятно мне:
не Раскольников я, а лишь пушкинский пошлый Герман.
Эпилог
Минул век. Разогнула Россия могучую спинушку,
на железных конях поскакала в другие века.
А Владимир всё тот же, всё так же поют в нём "Дубинушку",
и на камне надгробном моём чья-то злая рука
год за годом выводит: "Убивший сиротку Аринушку
декадент Степанцов, председатель губернской ЧК".
Вальсируя с некрасовской музой, или Sic transit tempus homunculi
Виктору Пеленягрэ - Дориану Грею без портрета
Это было когда-то лицом,
а теперь это стало руинами,
потому что ты жил подлецом
и парами глушил себя винными,
потому что ты людям не дал
ни крупицы тепла и участия,
потому что тогда лишь страдал,
когда ближний смеялся от счастия.
Ты неопытных душ не щадил -
сколько слёз, сколько судеб изрубленных)
Ты бесовский свой храм возводил
на развалинах жизней погубленных.
Сколько юношей ты научил
сластолюбству, игре и стяжательству,
сколько чистых девиц залучил
в свою сеть и подверг надругательству!
Плуг порока твой лик испахал,
превратив его в месиво грязное.
Что, не нравится этот оскал,
отраженье твое безобразное?
Это было когда-то лицом,
а теперь это стало руинами,
потому что ты жил подлецом
и парами глушил себя винными...
Валерии
Небесная! Пленяй меня, пленяй!
Я не хочу резвиться в одиночестве.
Трубит в свой горн весёлый месяц май,
и каждой твари быть любимой хочется.
В черёмухе рокочут соловьи,
жучок-солдат с солдаткой тихо любится,
одни гермафродиты-муравьи,
как коммунисты, трудятся и трудятся.
Я не хочу быть жалким муравьём,
в казарме жить и есть куски дохлятины,
хочу лежать в песке с тобой вдвоём
и любоваться гладью Адриатики,
хочу касаться твоего плеча
губами, от загара сине-серыми,
смотреть, как чайки, бешено крича,
кружатся над пиратскими галерами.
Брундизий, гавань, сумрак голубой
и злобный взгляд над мчащейся квадригою..
Валерия! Мы встретились с тобой
во времена безумного Калигулы.
Советы у царей отняли власть
и выродились в красную Империю
лишь для того, чтоб вновь ты родилась
и вновь я повстречал тебя, Валерия.
Но Парки нынче не хотят свести
две наши нити в вервие единое.
Тебе - парить, а мне, увы, ползти,
всю жизнь ползти и звать тебя, любимая.
...У лукоморья дуб стоит-цветёт,
златая цепь на дубе том имеется,
ласкает двух подруг учёный кот.
А я один. Мне не на что надеяться.