Орден куртуазных маньеристов (Сборник) — страница 38 из 136

"Милая барышня, за неудобства простите,

только ваш папа мне должен 500 косарей.

Черную родинку, ту что у вас под лопаткой,

он, я надеюсь, узнает и деньги пришлет".

Ты понимаешь, Кастет? Отморозок-убийца -

это не бомж, матерящийся в грязной пивной.

Впрочем, бомжи - матерьял для стихов благодатный,

ими не брезгуй, в борьбе пригодятся они.

Пятку добив, погрузился в молчанье Добрыня,

речь его в мыслях смакуя, молчал и Кастет.

- Путинский злобный террор, - вдруг прокашлял Добрыня, -

скоро падет, и Гроссмейстера надо решать.

- Да, брат, пора, - поддержал его кореш, - достало!

Вовремя он в шоу-бизнес активы метнул.

По телевизору смотришь - весь правильный, гладкий,

прямо министр Починок, а не кибер-бандит.

Надо нам тоже, Добрыня, пойти в шоу-бизнес,

с литературой, похоже, пора завязать,

поприжимали в издательствах все группировки,

снова Дементьев с Рубальской гребут тиражи.

- Точно, разборок не надо, уйдем в шоу-бизнес, -

взвился Добрыня, - я, в общем, недурно пою,

ты так вообще соловей и к тому же, я знаю,

песни писал для ансамблей "Компот" и "Лосьон".

- Суки, штемпяры, не ценят, - Кастет злобно сплюнул, -

петь перестали меня и бабла не дают.

Но я придумал названье "Кумиры подростков" -

с этим проектом страну мы, братан, покорим.

Будешь ты петь в том проекте сиротские песни,

я же плейбоем предстану, в голде, при делах.

Есть у меня на примете продюсер Зинковский,

также промоутер Мовшиц мечтает помочь.

В общем, линяем из банды в большой шоу-бизнес,

наш корешок Пеленягрэ жиров там нажрал!

Ну а Гроссмейстер без нас ни какой уж не Орден,

так, одинокая шишка на елке у Муз.

Владимир

Замела, запорошила вьюга по граду старинному,

кисеёй из снежинок златые укрыв купола.

Я иду сквозь метель осторожно, как по полю минному,

по проспекту, где раньше творил я лихие дела.

Здесь, я помню, на санках катался с артисткой Земфировой,

здесь с цыганкой Маняшей в трактирах я месяц кутил,

здесь я продал жиду скромный матушкин перстень сапфировый,

а потом дрался с ваньками и околотошных бил.

Пил шампанское вёдрами и монопольную царскую,

губернатор был брат, полицмейстер - родимый отец.

Было время! Являл я Владимиру удаль гусарскую.

Но всему, как известно, приходит на свете конец.

Полюбил я мещанку, сиротку-подростка, Аринушку,

голубые глазёнки, худая, что твой стебелёк.

Тётка, старая сводня, спроворила мне сиротинушку -

устоять не сумел я, нечистый, знать, в сети завлёк.

Патрикеевна, тётка, точь-в-точь на лисицу похожая,

отвела меня в спальню, где девочка слёзы лила.

И всю ночь как котёнка Аринушку тискал на ложе я...

А на завтра придя, я узнал, что она умерла.

Что причиной? Мой пыл иль здоровье её деликатное?

Разбирать не хотелось. Полицию я задарил,

сунул доктору "катю", словцо произнес непечатное,

Патрикеевне в рыло - и в Питер тотчас укатил.

Танцевал я на балах, в салоны ходил и гостиные,

сбрил усы, брильянтином прилизывать стал волоса,

Но в столичном чаду не укрылся от глазок Арины я:

всё являлась ночами и кротко смотрела в глаза.

Запил мёртвую я и стихи стал писать декадентские

про аптеку, фонарь и про пляски живых мертвецов,

начал в моду входить, и курсистки, и барышни светские

восклицали, завидя меня: "Степанцов! Степанцов!"

Брюсов звал меня сыном, Бальмонт мне устраивал оргии,

девки, залы, журналы, банкеты, авто, поезда;

только больше, чем славу, любил полуночничать в морге я,

потому что Аришу не мог я забыть никогда.

Как увижу девчонку-подростка, так тянет покаяться,

положу ей ладонь на головку и скорбно стою,

а медички, что в морг проводили, молчат, сокрушаются,

что не могут понять декадентскую душу мою.

А на западе вдруг загремели грома орудийные,

Франц-Иосиф с Вильгельмом пошли на Россию войной.

Я попёрся на фронт, и какие-то немцы дебильные

мчались прочь от меня, ну а после гонялись за мной.

Я очнулся в семнадцатом, раненый, с грудью простреленной,

и в тылу, в лазарете, вступил в РСДРП(б).

Тут и грянул Октябрь. И вчера, в своей мощи уверенный,

я вернулся, Владимир, старинный мой город, к тебе.

Мне мандат чрезвычайки подписан товарищем Лениным,

в Губчека Степанцов громовержец Юпитер еси.

Всю-то ночь размышлял я, кому надо быть здесь расстрелянным?

Много всяческой дряни скопилось у нас на Руси.

Вот, к примеру, жирует тут контра - вдова Патрикеевна,

домик ладный, удобный, и золото, видимо, есть.

Удивляет одно: почему до сих пор не расстреляна

та, что здесь продавала господчикам девичью честь?

Я иду по Владимиру мягкой кошачьей походкою

сквозь пургу, за невидимым блоковским красным Христом,

под кожанкой трясется бутыль с конфискованной водкою,

ликвидирую сводню - водочки выпью потом.

Сводня не открывает. Ей дверь вышибают прикладами

латыши мои верные. Золото, а не народ!

"Долго будем мы тут церемониться с мелкими гадами?" -

Это я восклицаю и сводит контузией рот.

Входим в комнаты мы, Патрикеевна в ноги кидается.

"Не губи, милостивец!" - рыдает . А я ей в ответ:

"Помнишь, старая гнида, как ты погубила племянницу?

А того барчука? Вспоминаешь, зараза, иль нет?

Нынче мстит вам старухам, замученный вами Раскольников,

с пробудившейся Соней сметёт он вас с Русской земли.

А за ним - миллионы острожных российских невольников,

что с великой идеей мозги вышибать вам пришли".

"Где деньжонки, каналья?!" - вскричал я - и вся она пятнами

изошла, но когда я ко лбу ей приставил наган -

окочурилась старая ведьма. И стало понятно мне:

не Раскольников я, а лишь пушкинский пошлый Герман.

Эпилог

Минул век. Разогнула Россия могучую спинушку,

на железных конях поскакала в другие века.

А Владимир всё тот же, всё так же поют в нём "Дубинушку",

и на камне надгробном моём чья-то злая рука

год за годом выводит: "Убивший сиротку Аринушку

декадент Степанцов, председатель губернской ЧК".

Вальсируя с некрасовской музой, или Sic transit tempus homunculi

Виктору Пеленягрэ - Дориану Грею без портрета

Это было когда-то лицом,

а теперь это стало руинами,

потому что ты жил подлецом

и парами глушил себя винными,

потому что ты людям не дал

ни крупицы тепла и участия,

потому что тогда лишь страдал,

когда ближний смеялся от счастия.

Ты неопытных душ не щадил -

сколько слёз, сколько судеб изрубленных)

Ты бесовский свой храм возводил

на развалинах жизней погубленных.

Сколько юношей ты научил

сластолюбству, игре и стяжательству,

сколько чистых девиц залучил

в свою сеть и подверг надругательству!

Плуг порока твой лик испахал,

превратив его в месиво грязное.

Что, не нравится этот оскал,

отраженье твое безобразное?

Это было когда-то лицом,

а теперь это стало руинами,

потому что ты жил подлецом

и парами глушил себя винными...

Валерии

Небесная! Пленяй меня, пленяй!

Я не хочу резвиться в одиночестве.

Трубит в свой горн весёлый месяц май,

и каждой твари быть любимой хочется.

В черёмухе рокочут соловьи,

жучок-солдат с солдаткой тихо любится,

одни гермафродиты-муравьи,

как коммунисты, трудятся и трудятся.

Я не хочу быть жалким муравьём,

в казарме жить и есть куски дохлятины,

хочу лежать в песке с тобой вдвоём

и любоваться гладью Адриатики,

хочу касаться твоего плеча

губами, от загара сине-серыми,

смотреть, как чайки, бешено крича,

кружатся над пиратскими галерами.

Брундизий, гавань, сумрак голубой

и злобный взгляд над мчащейся квадригою..

Валерия! Мы встретились с тобой

во времена безумного Калигулы.

Советы у царей отняли власть

и выродились в красную Империю

лишь для того, чтоб вновь ты родилась

и вновь я повстречал тебя, Валерия.

Но Парки нынче не хотят свести

две наши нити в вервие единое.

Тебе - парить, а мне, увы, ползти,

всю жизнь ползти и звать тебя, любимая.

...У лукоморья дуб стоит-цветёт,

златая цепь на дубе том имеется,

ласкает двух подруг учёный кот.

А я один. Мне не на что надеяться.

В ту ночь президентша болела