- Нет, надо, - сказал он быстро, испугавшись, что потом еще труднее будет заговорить. - Случилось. Даже очень случилось.
Он машинально достал пачку папирос, и она сразу после него потянулась и защипнула ногтями, сначала упустив, неловко вытянула папиросу. Они закурили.
- Только не думай, - сказал Орехов. - Я никого не убил и ничего не украл.
Они еще покурили молча после этого, сидя рядом, чувствуя себя чуточку связанными этой неверной летучей связью, цепочкой витков и струек дыма, но каждый в своем отдельном горе.
- Когда я думала о тебе, я всегда представляла себе, как все правильно и удачно идет в твоей жизни, не то что у меня. Как крепко, благополучно и прочно. Мне думалось, что, может быть, ты не очень-то счастлив, но ты на таком верном пути раз и навсегда... Что же случилось?.. Несправедливость?
- Несправедливость? Это когда тебе чего-нибудь недодали. А если передали, это ничего. Справедливость...
Он торопливо снова закурил, едва кончилась папироса, и она так же торопливо взяла себе тоже и в волнении ожидания поспешила затянуться.
- Так вот, сперва было все просто. Война кончилась, хлеба нет, мужиков нет, дороги полгода по району непроезжие, сеять надо, и сердце у тебя по ночам ноет, вспоминая, чего навидался за день: сгорбленную старуху, которой ты глянул в глаза и увидел, что она моложе тебя на десять лет, и нетопленную больницу, и целые вдовьи деревни, а одежонку земляного цвета на ребятишках, и все такое, от чего не то что людям, а шершавым лошаденкам в глаза смотреть больно...
И вот носишься как угорелый, недосыпаешь, всех тормошишь, стараешься хоть что-нибудь наладить, за что можно ухватиться, и наконец счастье: посеялись кое-как, убрали и чуть-чуть ожили, потом восстановили мост, и ты этим мостом счастлив, точно мир перевернул... И тебя похваливают, бежит время, все налаживается, тебя уже в пример ставят и на видное место сажают, и ты хмуришься, скромно отнекиваешься, говоришь: "Это все народ!" А в тебе уже сидит такая приятная мыслишка: в соседнем районе тоже народ, а моста-то не поставили, так, может быть, это не столько народ, сколько я такой особенный работник? И ничего от этой мысли как будто не меняется. Ты так же работаешь, недосыпаешь, даже больше прежнего рвешься, только ночью тебе снятся не человечьи глаза, а отчетное заседание с почетным местом. Сводки снятся. Выбило градом пшеницу, и ты не спишь от досады и тревоги. Но уже не оттого, что людям не хватит на зиму хлеба, а оттого, что сводка испорчена. И эта сводка уже не пахнет для тебя печеным хлебом.
А снаружи все как прежде, ты работаешь, налегаешь, раскачиваешь людей, тебя трясет от злости, что удача не дается, и ты не замечаешь, что все осталось по-прежнему только снаружи, что на самом деле ты уже работаешь на себя, чтоб не потерять своего почетного места, авторитета, уважения и славы. Вот и все. Что еще надо? Все... Закуришь?
- Нет, говори дальше, все говори...
- Да уже все... Я не сумел, наверное, объяснить... Ах эта непреклонность, беспощадность. Она ведь иногда нужна, необходима. Даже чтоб спасти человека, нужно иногда быть к нему беспощадным. Человека, которого ты любишь и страшно хочешь спасти! И люди это отлично чувствуют и прощают тебе и грубость, и даже промах, пока видят, это оттого, что ты их жалеешь, любишь и хочешь помочь. Даже хнычут и проклинают тебя другой раз, как замерзающий в снегу человек, когда начнешь его трясти и растирать ему безжалостно рукавицей лицо, поднимать на ноги, когда он уже бросил бороться и начал засыпать, и тебе все прощают. Но как только они замечают, что любви-то, человеческого чувства в тебе никакого нисколько нет, а осталась одна эта непреклонность, - а они это ох как замечают, - тогда они тебе уже не прощают... Я замечал, конечно, что люди меня стали недолюбливать, но это не очень-то меня тревожило, ведь я и сам никого не любил и даже гордился этим, что я такой беспристрастный... Наверное, это и было самое страшное... Кажется, сказка такая есть про человека, который защищал людей от какого-то дракона, что ли, сражался с ним до того долго, что оружие приросло к руке, и потом, когда он уже просто хотел погладить кого-нибудь, это оружие ранило людей, и все от него стали шарахаться...
Может, я чепуху горожу?.. Почему-то мне кажется, что со мной что-то похожее случилось... Тебе понятно, что я тут тебе наговорил?
- Уж мне-то понятно... Но ведь это не все? Ты сделал что-нибудь, почему... твоя жизнь изменилась так сразу? Что это было?
- Ах, это?.. Конечно, было. Я только тебе объяснял, как это все шло и готовилось у меня. Ведь если б этого всего не было, никто бы не смог меня убедить, угрозить, улестить или как там угодно заставить рапортовать... ну, скажем попросту, о взятии города, который еще не взят. А я сдался и рапортовал разными цифрами, и процентами, и гектарами, центнерами, которые были не хлебом, а цифрами. Сперва мне все это дело представлялось даже случайностью, сложным таким сплетением, полным путаницы, телефонных разговоров, резолюций, заседаний и неудачных решений, человеческих характеров, чьих-то интриг, зависти, подкопов и склок. Долгое время я жил и держался одной только обидой и злостью на какую-то воображаемую несправедливость ко мне... И только постепенно все так мне прояснялось, как теперь. И тогда жить мне стало вовсе нечем. Все прояснилось, и нечем стало, ну совершенно нечем, понимаешь? Шум утих, великая тишина для меня наступила, и я очнулся на необитаемом острове... Нет, не думай, что, ах, нечуткие люди меня одного бросили! Тут никакие люди ни при чем. Не всё другие могут за тебя делать, есть же у каждого человека собственный, им одним обитаемый остров, где он за все отвечает своей собственной совестью и жизнью. И вот я увидел, что этот мой собственный остров пуст, и козы разбежались далеко, и надо или головой с обрыва в море, или все начинать с самого начала: строить хижину, приручать дикую козу, сколачивать койку, вскапывать грядки...
А зачем? Когда единственный житель со своей обрыдлой мордой мне противен, уплыл бы от него куда глаза глядят на каком-нибудь кокосовом бревне, только чтоб он-то... остался там, отвязался от меня. Да как?
Виола слушала его, низко согнувшись, точно от боли, уронив голову на руки, к самым коленям.
- Ужасно, - сказала она шепотом, когда он замолчал. - Как ужасно!.. повторила она, вглядываясь ему в лицо, а он, чувствуя уже облегчение и стыд оттого, что наконец сказал, стараясь насмешливо и бодро улыбнуться для храбрости, ничего не видя, смотрел в окно. Там по темной платформе, освещенной отдельными пятнами фонарей, ходили люди, кто-то кричал в темноту рабочим, возившимся внизу у рельсов. - Ужасная у тебя жизнь... - повторила она, поворачиваясь к нему всем телом вплотную, с нежным ужасом близко заглядывая ему в глаза своими уже прежде наплаканными и сейчас полными новых слез глазами. С бережной, тихой жалостью она положила ладони ему на лицо, повернула к себе и стала потихоньку гладить одутловатые щеки и волосы, торчащие на голове жестким ежиком, и он, чувствуя, что хоть для приличия сейчас нужно как-то держаться, сидел, каменно стискивая зубы, перекусывая мундштук докуренной папиросы.
- У меня ужасная? А у тебя-то? - невнятно выговорил он сквозь стиснутые зубы.
- У меня? - ее голос прозвучал странно чисто и удивленно. - У меня просто горе...
- Да... Я ведь узнал не сразу. Конечно, горе...
- Ты мне и теперь все деньги передавал зачем-то... Я на них все больше пирожные покупала, она так просила. Я приносила к ним в палату, к маленьким, и там мы разрезали каждое на четыре кусочка, она требовала, чтоб всем было поровну. Если кусочек оставался лишний, его разыгрывали в фантики... кому достанется. Она была добрая. И покорная... У тебя есть еще? - Она протянула руку за папиросой, сломала и уронила ее на пол, торопливо закурила другую. С удивлением спросила: - Я сказала "покорная"?.. Нет, вовсе нет... Она была ужасно смешливая и так любила веселиться. Она воображала себя сильной, быстрой и отчаянной. Она стискивала мне руку, тужилась и с торжеством спрашивала: "Больно?.." А силенок у нее было, как у воробья... Она и радовалась и чирикала, как воробьи, когда они в маленькой случайной лужице зимнего солнца распрыгаются, расхрабрятся, будто уже весна пришла, а надвигается уже ледяная синяя тень ночной стужи на лужицу, где они веселятся...
Вообще все это понять очень трудно. Никто ведь ее не звал, но она появилась на свет. Никому не нужная. Даже я с ненавистью и с отвращением ждала часа ее появления... Старая история, в общем. Но она появилась и ничего не знала ни о чем. Куда она явилась? Кто она сама? Может быть, шарик или кубик? Или она маленькая собачка, кустик, ветка, листик на ветке?.. Шаг за шагом она стала узнавать. Начала что-то неясное видеть и узнала, что есть у нее глазки, приучилась различать голоса, узнала, что кто-то есть около нее: я. Потом она поняла, что может слышать самое себя, она стала прислушиваться и без конца повторять какой-нибудь слог или слово, это ей нравилось, и она часами слушала сама себя и приходила в восторг...
Она ведь не знала, что давно идет война, которая убила пчел, сожгла яблони, вытоптала поля, что на ее долю очень мало досталось сил от меня, что очень мало достанется ей самой молока и меду... Она не знала, что она очень слабая с самого дня рождения. Соседки вздыхали, отворачивались и твердили за глаза, что такие долго не живут, особенно в тяжелые годы, и тут-то я кинулась ее спасать. Одна я надеялась, я без раздумья стала брать твои деньги, на которые не имела права... Я даже не поняла, откуда они взялись. Потом только я узнала, что это военком Родионов тебе написал письмо, наверное, папа к нему ходил жаловаться, но все равно было, я брала, я была как сумасшедшая... Она одна не знала, что жизнь в ней так слабо светится. До первого порыва сильного ветра...
А как она удивилась, когда впервые увидела на столе у нас маленький круглый пшеничный хлебец. Она думала, что хлеб бывает только кубиками и ломтиками с довесками... Я сказала "покорная"? Да, потом она стала покорная. Ей так хотелось пожить с нами, но ее не пустили, и когда она поняла, она сделалась покорной, ничего уже не просила, не жаловалась, любила, чтоб ей потихоньку растирали ступни, и любила смотреть, как я нарезаю кусочками на всех эти мягкие одинаковые пирожные с завитками из сладкого маргарина...