Ореховый Будда — страница 21 из 40

ь перед Господом и предо мной, его со людьми посредником.

– А потом все ж таки рассказать, зачем меня фискал ищет? – недоверчиво спросила Ката.

– Не до того мне! – В глазах архимандрита заблестели слезы. – Земные тайны – Бог с ними. Тут душа моя в замутнении.

Он зашептал:

– Ты, может, своих боишься, раскольников? Что проклянут тебя за отступничество? Так не узнает никто. Только ты и я. Послушникам велю за дверь выйти. Покорись – и свободна. А государевым людям, когда прискачут, скажу – сбежала. Что они мне, Свято-Троицкому настоятелю, сделают? Руки коротки.

Какая разница, креститься двумя перстами или тремя, сказала себе Ката. И вообще – что за дело до крестного знамения лысой буддийской монашке?

Вообразила, как выходит из каменного мешка под небо и солнце, бежит отсюда прочь, прочь, прочь! И ведь правда же – не узнает никто, а сего многоликого змея она никогда больше не увидит.

Но вспомнила про стыд перед собою. От себя не убежишь и из памяти не вычеркнешь, как из малодушия предала Бога – пускай уже не своего, а все же взошедшего на крест и никого не предавшего.

Шмыгнула носом, покачала головой – боялась, что, если заговорит, дрогнет голос.

Тихон не удивился, будто этого ждал.

– Подумай, – сказал он с непонятно лукавой улыбкой. – Хлеба тебе дам вдвое меньше, уж не взыщи – такой у нас с тобой создался обычай…

Поманил первого послушника. Тот поставил на пол кувшин, накрыл его сверху малым ломтем хлеба.

– А еще оставлю тебе советчика. Чтоб ясней думалось.

Подозвал второго, что держался подле двери.

Послушник протянул обе руки – и Ката замигала. В них, бережно обхваченный пальцами, спал мохнатый и круглый, будто клуб шерсти, щенок.

Не веря глазам, она взяла его и прижала к груди. Щенок оказался теплый, мягкий. Не просыпаясь, пискнул, зевнул беззубым ртом и розовым язычком лизнул ей ладонь.

– Играйтеся, – все так же странно улыбнулся преподобный. – Завтра снова приду.


И сырая, тесная темница наполнилась жизнью, радостью, теплом. Кутенок оставался тих недолго. Скоро он открыл шебутные глазенки, будто вовсе и не спал, а прикидывался. Тявкнул. Соскочил с Катиных колен и принялся носиться по полу, знакомясь с миром, в котором проснулся. Немножко побоялся лежавшего у стены пука соломы, обтявкал его, потом набрался храбрости и растрепал грозного врага в клочки. Заливисто порадовался своей победе. Гордый вернулся к Кате.

Она нарекла его Добрыней, потому что красотой и отвагой он был похож на Добрыню Никитича.

Но малое время спустя собачонок проголодался, стал разевать пасть, жалобно пищать.

Только теперь Ката поняла, отчего улыбался змей. Кроме как осьмушкой кормить Добрыню было нечем.



Откусила крошечный кусочек хлеба, пожевала. Ужасно хотелось проглотить, чтоб унять корчи в животе, но выплюнула кашицу на ладонь, протянула щенку. Тот жадно собрал мягкими губками, вылизал, потребовал еще. Так весь хлеб и слопал, а Ката осталась голодной.

Зато ночью спала, прижавшись щекой к маленькому живому существу, и это было счастье.

* * *

Преподобный явился утром – видно, ему не терпелось. Монахов с ним не было.

Весело спросил:

– Полюбила сукина сынишку? Не объел он тебя? – Засмеялся. – Гляди. Сегодня хлеба тебе вовсе не принес, одну воду. Но принес и сосуд со священным миром.

Показал малую бутылицу.

– Покоришься нам с Господом – и иди себе куда хочешь. Песёнка с собой бери, на память о мучившем тебя ради твоей же души пастыре. Поняла ты мою притчу иль нет? Это, – он показал на щенка, – жизнь и радость. Их слушай, а не суегордых бесов.

– Не могу, – тихо ответила Ката. – Стыдно. А Добрыню я соломой покормлю. Разжую получше и покормлю…

Лицо архимандрита исказилось страшною судорогой. Он шагнул вперед, подхватил щенка, кинул на пол, придавил сапогом.

– Ты сатаница! Всю черноту и скверну во мне взметнула! Беса в душу вселила, и он меня корчит, мучает! Покорись, не то раздавлю кутенка! Ради спасения своей и твоей души не пожалею! Ну?!

Придавленный щенок жалобно запищал.

Без колебаний, быстро, Ката упала на колени и стала креститься тремя перстами – снова и снова.

– Верую в твоего Господа, по-твоему верую! – закричала она. – Мажь своим миром! Только отпусти Добрыньку!

Глаза преподобного вспыхнули торжеством.

– То-то. А ныне говори, почто тебя государевы люди разыскивают.

Ката не стала напоминать, что уговор был только про троеперстие. Очень уж плакал бедный Добрынька.

– Не я им нужна, а книга.

– Какая еще книга? – сдвинул брови архимандрит. Лицо у него ходило, дергалось. – Что ты врешь?

– Заветная! Про обсу… обустройство русской земли! Чтоб все жили по правде и спра… справедливости! – сбиваясь от страха, стала объяснять Ката.

– Ты глумиться надо мной?! – задохнулся яростью преподобный. – Станут государевы люди из-за какой-то книги лошадей гонять! Плевать государевым людям на книги! Лживая ведьма!

Поднял ногу. С хрустом впечатал. Писк оборвался. У Каты помутилось в глазах.

Застучали яростные шаги.

Хлопнула дверь.

* * *

Остаток дня она просидела в углу, лицом к стене, чтобы не оборачиваться, не смотреть на маленький трупик.

В углу было темно, и Кате казалось, что дня нет, одна нескончаемая ночь. Иногда она задремывала. Ей снилось страшное, просыпалась с плачем, вспоминала про случившееся и плакала еще горше.

Есть было нечего и не хотелось, но Ката не прикоснулась и к воде.

А в сумерках – вечерних или утренних, она уже не знала – сзади снова скрипнула дверь, послышались медленные шаги. Кто-то сел на пол, рядом. Мягкая рука погладила Кату по затылку.

– Измучил я тебя, бедную. И сам измучился…

Повернула голову – увидела полные слез глаза архимандрита.

– Грешник я. Скверный грешник. Не с тобой, с гордыней своей сатанинской воюю. Не могу терпеть, когда передо мною не склоняются. Оттого и живу здесь, в лесной пустыне, а не в Москве иль Петербурхе, хоть многажды зван. Тут я первый надо всеми, а там буду средь иных, меня высших. Пожалей меня, девка. Видишь, до какого злобесия ты меня довела. Раскройся предо мной душой, яко жена раскрывает мужу свое тело. Расскажи всё, что знаешь. Помилосердствуй над порченным, тебя за то Бог наградит, а мне уж, видно, пропадать…

Она отвернулась.

И долго он говорил жалобное, и молил, и плакал, а уходя забрал мертвое тельце с собой.

Но унес и кувшин с водой, ни капли не оставил.

К исходу дня горло у Каты ссохлось до скрипа, словно туда насыпали песка.

Но это ее не мучило. Ее больше ничего не мучило. Потому что ничего не осталось. Ни мыслей, ни желаний, ни надежды на избавление. Одна пустота.

* * *

Но оказалось, что еще есть страх.

В последний, восьмой раз архимандрит пришел под конец дня, когда в темницу лился косой свет заката.

Сначала вошел послушник с блюдом, на котором была всякая снедь – и пироги, и моченые яблоки, и пшеничный хлеб. Поставил всё это богатство перед Катой, удалился.

Потом возник и Тихон. Не жалкий, не яростный, а спокойно отрешенный.

– Не буду тебя боле истязать, – сказал он ровным голосом. – Завтра, должно быть, прискачут государевы люди, увезут тебя к иным истязателям, мучительней меня. Не знаю, что у тебя за тайна, но знаю, как ее будут у тебя выпытывать. Сначала подвесят на дыбе, выломав плечевые суставы. Потом сдерут со спины кожу кнутом. Будут поливать раны соленой водой. Прижигать горящим веником. Сомлеешь – дадут полежать, обольют из ведра. И снова. Не станешь говорить – замучают до смерти. Но то уже будет не мой грех. Пока же ты еще здесь – ешь, пей. А увезут – буду о тебе, твердовыйной, молиться. Христос с тобой, дочь моя.

Тихонько, сам себе, добавил: «А не со мной» – и ушел.

К еде Ката не прикоснулась, только попила квасу из кувшина. Ей было очень страшно. Господи, ведь чертов поп правду сказал! Увезут в застенок, станут мучить, как Фому Ломаного мучили, он рассказывал! Фоме-то что, он всех выдал, и его, хоть покалеченного, но отпустили. А ее не отпустят. Книги-то нет, и неизвестно, где она теперь. Кто поверит сказке про японца, унесшего книгу в мешке? И где он ныне, тот японец? И будут терзать Кату всё более ужасными, нескончаемыми терзаниями до самой смерти…

Господи Исусе, господи Будда!

Плакала, скрежетала зубами – в точности как в Матфеевом писании: «плач и скрежет зубовный». Ночью, устав плакать, провалилась в сон, но скрежетала зубами и во сне.

Открыла глаза в темноте, и опять: крррр, крррр. Скрежещет.

Не сразу и поняла, что звук не изнутри, а от окна. Что-то там противно, душеотвратно скрипело. Покачивалась тень, заслоняла лунный свет.

Думая, что продолжается сон, Ката – явно ли, в сонном ли видении – поднялась, медленно приблизилась.

И услышала голос.

Голос молвил:

– Крепко спишь, ученица. Я уж прут сверху перепилил, теперь снизу допиливаю.

– Дедушка! – пролепетала она. – Я уж не чаяла! Думала, ты меня бросил!

– Учитель ученика бросить не может, – назидательно ответил Симпей. – А Хранитель не может бросить Орехового Будду.

– Где же ты был? Добывал напильник? Иль не мог к окошку подобраться?

– Зачем напильник, если есть мой нож. Он и железо перетирает. А подобраться сюда ночью нетрудно. Но нужно было дать тебе время обжиться на второй ступени.

Прут тихонько крякнул и поддался. Окошко было свободно.

– Лезь. Я спилил под корень, не оцарапаешься.

Ката примерилась – и похолодела.

– Не пройду я! Узко!

Он просунул руку, пальцами померил ей плечи, потом оконницу.

– Да, тесно. Сымай рубаху, тут каждый четвертьвершок на счет. И – головой вперед, как из утробы. Уши пролезут, пролезет и остальное.

Она протянула в окошко рубаху, сунулась головой. Но плечи застряли – никак.

– Сейчас будет больно. Не шумни.

Симпей взял ее за шею своими мягкими, но удивительно сильными пальцами, стал плавно тянуть.