Посреди бела дня он приходит на хутор Пагреже, когда Иванов сидит во дворе на колоде и разжигает печурку.
— Бог в помощь, — тяжело дыша, произносит Иисус, ибо жара так и жжет мозги, и Иванов то съеживается, то снова вытягивается на колоде, как резиновый. — Как здоровьице, спрашиваю?.. В могилку на отдых еще не тянет?
— Не тянет, не тянет, — смеется Иванов и как ни в чем не бывало подкидывает в огонь хворост.
Тетя Ангеля несла в хлев охапку сена и вдруг остановилась как вкопанная, потом бросилась в хлев, теряя на ходу калоши, в одних шерстяных носках, бросила сено где попало, обхватила руками коровью шею и все гладит, гладит ее вздувшийся теплый бок.
— Чего испугалась? — говорит Иисус. — Я ведь не дьявол.
Он потянул ее за руку, и тетя упала на кучу сена. Устал я, сказал Иисус, устал; он локтями и автоматом уперся в тетины колени и приник к ним головой: погладь… погладь… погладь… Белокурые, длинные, чуть не до пояса волосы Иисуса спутаны в колтуны вперемежку с чертополохом, волосы все растут, а Литва и вовсе не поддается его освобождению… Что же будет тогда, когда волосы станут уже волочиться по земле, когда они покроют половину леса?..
Не поглажу, говорит тетя, никогда не поглажу, пускай лучше рука у меня отсохнет… корову, скотину могу погладить, отчего не погладить, и она отталкивает от себя понемногу, но упорно, светловолосую голову, локти и автомат…
И вдруг она вскрикнула: Йонялис Иванов переступил порог хлева и с блуждающим взглядом принялся с вилами в руках кружить вокруг Иисуса, выбрасывая вперед правое плечо и ногу… Их-их-их, — поют его легкие, а вилы так и ходят в руках — из стороны в сторону, вверх, вниз над телом Иисуса… Иисус только скрипнул зубами, так и не успев выстрелить в Йонялиса Иванова, ибо тетя Ангеля прижала к себе его голову изо всех сил, словно богоматерь своего младенца… Иисус барахтается, задыхается с зажатым ртом, наконец вырывается из тетиных объятий, переворачивается на спину, и тогда Йонялис Иванов, поднатужившись, — их-их-их, — налег на рукоять своей впалой грудью, пот так и хлещет по его исхудалому лицу, а Иисус все корчится, изворачивается, каблуками выбивая куски навоза…
— Батюшки!.. Батюшки!.. — бормочет Иванов, вытаскивая из груди Иисуса окровавленные вилы, и начинает суетиться, успокаивать мечущуюся скотину, — овцы носятся по хлеву, сбивая его с ног… Потом, несколько успокоившись, он вместе с тетей Ангел ей поднимает Иисуса, чтобы он на навозе хоть не лежал, оба они озираются, куда бы положить, и с трудом укладывают его в ясли, а тетя Ангеля принимается зачем-то из его волос выдергивать чертополох… А потом, спохватившись, что тут еще и Йонялис, она вдруг вскакивает, хватает с земли ком навоза и запускает в него.
И воскликнул тогда Иисус громоподобным голосом:
— Отче, за что ты оставил меня!
Но скоро и он успокоился, так как на небе появилась яркая звезда, которая бежала, освещая весь небосвод, и опустилась на хутор Пагреже, отмечая к нему путь; и наполнился тогда хлев хозяевами сего света и власть имущими, поспешившими приветствовать Иисуса, короля литовского, только что в муках рожденного… Полный хлев господ разных, в цилиндрах и без цилиндров, генералов со множеством орденов, медалей и латунных пуговиц, одни с сигарами, другие только с сигаретами — и все, все они склонились над яслями… Знатные дамы в шелках и бриллиантах собрались вокруг яслей и, вытягиваясь на цыпочках, стараются через головы разглядеть, кто это там барахтается в яслях, про себя листая страницы Иисусиной биографии: вот он в четырнадцать лет еще, но все отменные черты его характера уже обозначились — вот стоит он напрягшись и своим могучим штырем поднимает ведро воды в поднебесье, а вот Иисус развозит в бричке шесть гимназисток и т. д. и т. д.
— Коня! — вскричал вдруг Иисус.
И привели ему белого коня — не сивого, не рыжего, а совсем-совсем белого — что мне ваши армии, что мне ваши легионы! — повязали Иисуса национальной лентой через плечо, вложили в руки заржавелую терку и перекинули коню через круп два тяжелых мешка: в правом — сахар для добрых литвинов, в левом — едкая соль…
ИЗГНАНИЕ ПЛОДА
Тот день, когда тетя Ангеля изгнала плод, начался, как и обычно, с блинов. Она успела накормить и Жигимантаса, меньшого сына учителя, и сама поесть, а Йонялис Иванов все не появлялся за столом. Ангеля вышла на двор, позвала, но никто не откликнулся. Тогда она влезла по лесенке на голубятню, нашла там аккуратно застеленную кровать, но самого Йонялиса не было. И тут вдруг ей стало как-то тревожно на сердце, к тому же и плод зашевелился, начал биться под самым сердцем.
Йонялис Иванов вернулся неизвестно откуда, когда тетя Ангеля и посуду уже помыла, и свинью накормила, и Жигимантасу успела сплести из соломинок половину волка.
— Где это ты пропадал? — в сердцах накинулась на него тетя. — Где тебя целый день с самого утра носит?.. В одной рубашке, кавалер тоже нашелся… к тому еще и босой!
— Да не холодно ведь… Ну, если нельзя босиком, то я обуюсь…
И Йонялис Иванов пошел обуваться, но так и не сказал, куда он с самого утра ходил — да еще босой! — и где пропадал. И за обедом молчал, жалостно смотрел на тетю Ангелю, словно догадываясь, что произойдет нечто страшное и недоброе, да и сам-то он выглядел точно овечка, которую вот-вот прирежут.
Как и договорились, пришла Пульмонене. Тетя Ангела собрала ей в мешочек заготовленную наперед шерсть и сало, уложила в саду в гамаке Жигимантаса и покачала его, чтоб поскорее уснул мальчик, а Иванову сказала, что проводит Пульмонене и заодно в речке Гелуона прополощет белье.
— Ну, тогда я тебе помогу, — вызвался Иванов, и тетя увидела, что Пульмонене нехорошо усмехнулась, обхватив руками свой мешочек.
И тетю Ангелю вдруг разобрала такая злость на Пульмонене, что ей пришлось, повернувшись спиной, ухватиться за гамак — вроде она все еще укачивает Жигимантаса.
Потом, пройдя напрямик через капусту и мимо баньки, обе они с Пульмонене свернули с тропинки и юркнули в кусты.
— Не говорите потом никому, — сказала тетя Ангеля, остановившись в высокой, по колени, траве. — Буду стричь овец — еще получите. Только молчите…
— Будто у меня самой ума не хватает! — как-то неестественно громко рассмеялась Пульмонене, одернула на себе платье, растянула на траве вдвое сложенную холстину и спросила:
— Ну, что случилось, чего стоишь-то?
Тетя Ангеля оторвала глаза от воды — одни только водоросли и ни единой рыбешки, — глянула на разостланную холстину и, вздохнув, отдалась в руки Пульмонене.
Плод, Иисусов плод вновь зашевелился, забился своими еще крохотными копытцами о самое сердце и, жалобно пискнув, его маленькая не родившаяся еще душонка уплыла по речке Гелуона.
— Все, — сказала Пульмонене. — Аминь…
— Мне шерсти не жаль, — сказала побелевшая в лице тетя Ангеля.
— Знаю, — сказала Пульмонене и вброд перешла речушку, обхватив руками мешок.
Холстину и таз тетя Ангеля спрятала в кустах и направилась домой, но не мимо баньки, а кругом, через лес и оттуда, остановившись, бросила взгляд на усадьбу, словно впервые увидела ее — как чужой человек… А где же люди? И ни скотины, ни курицы даже не видать… Только гамак висит, а из-под одеяла свесилась маленькая ручонка, да издали белеет светлая прядь волос, упавшая на глаза…
Имя этого ребенка Жигимантас… Жигутис, пояснила сама себе тетя, стоя в лесу.
По дороге на хутор Пагреже — нет, не по шоссе, а вот этой тропинкой, ведущей только на хутор и никуда больше, — шло несколько незнакомых, нездешних женщин в больших, поблескивающих уже издали платках и ребенок — не то мальчик, не то девочка. Цыгане, подумала тетя Ангеля, но вроде бы и не цыгане.
Потом из вишняка выскочил Иванов, будто он там, спрятавшись, дожидался кого-то; с разинутым ртом, прикрыв обеими ладонями глаза от солнца, он стал вглядываться в этих женщин, затем хрипло выкрикнул что-то и бросился к ним, выпятив правое плечо. И эти женщины точно так же вылупили глаза на Йонялиса и, таща за собой по земле свои пожитки, уже бежали навстречу Иванову, и ребенок — не то мальчик, не то девочка — громко заплакал на дороге. Все они окружили Йонялиса, и он совсем исчез за их платками и пестрыми блузками, и тетя Ангеля теперь только и слышала протяжный, похожий на скулеж побитой собаки жалобный плач.
— Ангеля, Ангеля! — кричал теперь уже Йонялис то в сторону усадьбы, то в сторону речки; и тетя бросилась назад в лес: господи, господи, и это еще не все, боже, что-то будет, что будет!..
А было вот что. Йонялис отвел женщин в усадьбу, тетя Ангеля вернулась в лес к речке, села на помятую траву и стала ждать, спиной своей ощущая за собой усадьбу и тех женщин в блестящих платках, ждала, пока проплывет хоть одна, хоть самая маленькая рыбешка. Но по дну Гелуоны только прополз какой-то скорченный червяк. И тогда она встала и направилась домой.
— Войдите, — сказала тетя, — войдите в дом.
Она взглянула на шелковые платки с длинной бахромой, и какая-то блестящая, скользкая боль пронзила все ее нутро.
— Ангеля, — сказал Йонялис Иванов каким-то странным писклявым голоском едва оперившегося цыпленка. — Ну, сама ведь видишь… вот это моя мать… — И он погладил сморщенную щеку старушки с водянистыми глазами, и старушка как-то скорбно и вместе с тем необычайно торжественно поклонилась тете Ангеле. Потом пришел черед сестры Йонялиса, вроде и вовсе непохожей на него, а его жена как раз показалась тете как две капли воды похожей на Йонялиса: такая же мелкотелая, и лицо, как у Йонялиса, с желтизной.
— Этот мальчик твой? — спросила тетя Ангеля, сложив руки на животе, и пробормотала: — А в лесочке мне показалось, что девочка.
— Да, это мальчик, — обрадовался Йонялис Иванов и развязал головной платочек, — мальчик он, только ушки ему в поезде продуло.
— Так пожалуйте, — произнесла тетя Ангеля запекшимися губами, — пожалуйте в дом!
Йонялис вскочил с места и бросился открывать все двери подряд: на крыльцо, в прихожую, кухню и в парадную хозяйскую половину.