Ореховый хлеб — страница 15 из 40

Вечером он снова открывает двери читальни, стулья отодвигает в стороны и пол обрызгивает водой, чтобы пыли меньше было, хотя все это входит в обязанности Левитанскиса, запускает патефон, вставляет пластинки в ящик, как патроны в обойму винтовки, и начинает продавать билеты.

И когда уже левый карман штанов тяжелеет от собранных медяков, появляется тетя Ангеля со своими накрахмаленными воротничками и просит билет: бери, мол, деньги, а то плана не выполнишь; и даже тут он вынужден уступить, а потом еще должен смотреть, как все чуть ли не дерутся из-за тети, тискают ее во время танца своими лапищами — не одной, а обеими сразу, а на поворотах стараются как можно теснее прижаться своими вонючими ногами к ее ногам. Тогда ее платье ползет вверх, мнется на спине под этими волосатыми лапами с черными от рождения ногтями. А тете это вроде бы нравится, что ее приглашают на танец сразу несколько кавалеров, а не один какой, что другие девицы провожают ее завистливыми взглядами, когда парни уводят ее куда-то за костельный двор в темноту. Трижды уже Аугустас проверял тетю: заперев читальню, он садился на велосипед и, спрятавшись в кустах у речки, каждый раз заставал ее одну, босиком возвращающуюся домой, или иной раз видел ее в освещенном окне за ужином, или же в другой половине дома, в комнате Жигутиса — она плела там что-то из соломинок…

Парни тайком потягивают винцо за кулисами на сцене, давя осколки стекла, но Аугустас даже не прикрикнет на них, не сгонит вниз, а только возьмет у них бутылку и хлебнет большой глоток, потом глянет в зал, разыщет глазами стиснутую в талии тетю Ангелю, украдкой выключит патефон, поковыряет в нем отверткой и заявит, что танцев больше не будет — музыка, мол, испортилась. Но тут же кто-нибудь притащит аккордеон, и тогда Аугустас — раз-раз — и выключит свет. В зале поднимается шум, гам, свист, все в нем бурлит, как в котле, пока не выплеснется наружу. И он тогда тоже одним из первых выбегает из зала через свою боковую дверь заведующего, хватает тетю за руку и тащит ее в сторону, в темноту.

— Обожди, тетя, не уходи, — говорит Аугустас. Он запирает парадную дверь читальни, потом через боковую возвращается в зал и выносит со сцены картину с разводителями скота.

— Вот, — говорит он, — возвращаю. Не бойтесь, я сам отнесу картину к вам домой.

— Может, лучше в другой раз, — говорит тетя. — Ведь уже ночь. Не очень-то она мне и нужна, повесь себе лучше на стену. Как-никак тут ведь твой дедушка.

— Который же? — удивился Аугустас.

— Кажется, тот, справа, в шляпе.

Конечно, шляпы в темноте-то не различишь, но тетя попала деду пальцем прямо в глаз.

— Зачем же ты его проткнул?

— Нужно было, — сказал Аугустас, — я им обоим проткнул… и дедушке тоже.

— Ну, доброй ночи, Аугустас, — сказала тетя, — завтра мне рано вставать.

— Я провожу вас, разве нельзя?..

За Дуокишкисом тетя остановилась.

— Спасибо, Аугустас, теперь я уже и сама дойду.

— Да я ведь картину вам несу, а до хутора еще больше полкилометра, — сказал Аугустас. — Другие, наверно, и дальше вас провожают? Я не хочу домой!.. Тетя, — кричит он, — почему вы ничего не видите?! Вы не хотите видеть, как я вас люблю. Я вас безумно люблю!

Тетя вздыхает, садится в траве, берет у него из рук картину и говорит:

— Ну и что?.. Ну и что?.. Много кто любит, много кто любит… Вот и Жигутис…

— Но я вас по-другому люблю! — кричит Аугустас. — Я уже не ребенок, мне же скоро восемнадцать… Тетя, — говорит он, — смотрите, — и он описывает рукой круг, став на колени. — Вот Земля, а вот Дуокишкис как точка, а вот я, совсем один! Ведь это страшно, и хочется стрелять, стрелять…

Аугустас вдруг вытаскивает пистолет, который он нашел, чистя отхожее место, отцовский пистолет, теперь уже снова почищенный и смазанный…

— Боже ты мой, боже ты мой! — застонала тетя, взяла у него пистолет, подошла к речке Гелуона и с размаху швырнула его в тихую заводь, но тут же сообразила, что плохо сделала, потому что когда-нибудь кто-то опять найдет этот пистолет, почистит его и, воя от одиночества, будет искать, в кого бы выстрелить — в других или в самого себя… Она усаживает Аугустаса рядом и гладит, гладит его по голове, а Аугустас, припав головой к ее груди, глубоко вдыхает запах ее тела… Так пахнет дуокишкский небосвод. Тетя, тетя!..

— Чего тебе?

— Я не могу сказать.

Тетя, склоняет голову, и он что-то шепчет ей на ухо.

— Боже ты мой, — говорит тетя, — да нельзя же так!

— Можно! — кричит Аугустас. — Тетя, какая вы красивая, я один только это вижу!.. Но почему вы меня презираете, почему выбросили мой пистолет?

— Не кричи ты, — усмиряет его тетя. — Господи, да как же это вдруг?!

— Но ведь я люблю вас, я не так, как другие… я другой! — снова кричит Аугустас.

И кто знает, может, сейчас произойдет чудо и расплачется не только Аугустас, но и разводитель скота, его дедушка, с г. Матулайтисом фиунской породы за 201/2 лита.

Тетя Ангеля закрывает глаза, и уже не голова Аугустаса рядом с ней, не его голова, а слепок самой любви — любви, которой никогда не было, а может, и была она, эта любовь, давным-давно, еще до отъезда Иванова, или еще раньше — до Иисуса, до капустного поля и пятнадцатого октября, но уже после приютских коридоров в монастыре святого Казимира — может быть, в тридцать шестом или тридцать девятом году; и могло быть все очень просто: робко, но нестыдливо, встретила она ее, и непременно в белом платье и венке из каких-то цветов на голове, ах, только бы придумать еще, что за цветы, а потом — в прозрачную и холодную воду Гелуоны…

Аугустас видит закрытые глаза тети и ее улыбку — глупую, говорит он себе, отвратительную улыбку, с отвратительно обнаженными зубами, видит, как морщится кожа на ее шее, и ее волосы лезут ему в глаза, в рот и нестерпимо отдают пережаренным салом… И ничего не остается, кроме страшного разочарования и дикой злости из-за того, что он так глупо отдал свой пистолет.

— Нет бога, — пробормотал он.

Тетя коснулась его рукой, но он увернулся от этого прикосновения.

— Нету, — повторила тетя, — нету, успокойся…

— Я совсем спокоен! — вскрикнул Аугустас.

Тетя с чего-то усмехнулась, хотела было потрепать его по волосам, и тогда его вдруг прорвало:

— Отстаньте! Вы мне противны… противны!

Он со злорадством смотрит на тетю, унизительно разметавшуюся в траве, помятую, и тут осознание своей мужской власти опьяняет Аугустаса, и ему теперь кажется, что стоит только свистнуть, и тетя тут же отдастся ему и будет с глупой улыбкой и отвратительно обнаженными зубами стирать его рубашки и носить ему масло или яйца и, как все, как все они, гнусно разляжется на траве…

И тогда тетя, подтянув под себя ноги, оглушила его пощечиной.

— Потаскуха! — кричит он. — Вы потаскуха… я знаю… и все это знают!..

Он захлебывается слюной: тетин кулак затыкает ему рот, она наносит ему удар за ударом, еще и еще… Из его носа начинает хлестать кровь.

— Вот тебе, вот тебе… за все!

И она бьет наотмашь это лицо за все: за выстаивание коленями на горохе в приюте и за унизительную проверку чистоплотности, за свою мать, за то, что могло быть и чего не было, за ползущего по капустному полю Йонялиса Иванова, за черный беспросветный свой труд, за… за… И тогда она берет картину и говорит:

— И сгинь ты с моих глаз, сгинь совсем отсюда, из Дуокишкиса сгинь!

И, ступая босыми ступнями, она мысленно продолжает избивать и Аугустаса, и господина учителя, и все семейство Греже. Ах, вы думаете, что оказывали мне милость?! Это я вам, как слабым цыплятам, крошки бросала, а не вы мне… Только бы еще Жигутиса вырастить — и будем в расчете…

АМОРАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ

В Дуокишкскую школу в самый праздник урожая пришло анонимное письмо. Директора не было — он должен был произнести речь на празднике, так что письмо это вскрыл и прочел заведующий учебной частью Чапликас — свежеиспеченный педагог, всего лишь несколько месяцев назад прибывший по назначению в Дуокишкис. Анонимные товарищи писали, что возникла острая необходимость позаботиться о воспитании и условиях жизни ученика Жигимантаса Спельскиса, поскольку упомянутый ученик круглый сирота, сын из засады убитого буржуазными националистами директора гимназии Спельскиса. Жигимантаса в настоящее время воспитывает женщина, которая не имеет на это никаких юридических и тем более моральных прав! Мальчик был, дескать, оторван от своего старшего брата, единственно близкого и дорогого ему человека, который из-за интриг вышеназванной женщины был вынужден оставить своего малолетнего братишку в руках этой женщины и даже уехать из Дуокишкиса! Она морально падшая женщина, ведущая — и это ни для кого не секрет — аморальный образ жизни. Просим, если еще не поздно, позаботиться о судьбе Жигимантаса Спельскиса, ибо дети — это наше будущее, и т. д. и т. п.

Учитель Чапликас сунул письмо в карман и отправился на почту звонить своей семье в Гаргждай. Он обычно звонил три раза в неделю и всегда в одно и то же время, но на этот раз не дозвонился и не знал, как провести день, так как уроков было немного, а праздник урожая его совсем не интересовал, как, впрочем, и все, что не было непосредственно связано с его работой. В Дуокишкисе, — говорил он по телефону своей жене, — в Дуокишкисе ежедневно мухи мрут со скуки, тем самым больно задевая телефонисток: будто бы в местечке Гаргждай нет мух и они тоже не мрут! На почте Чапликас вспомнил про письмо, разыскал ученика Жигимантаса Спельскиса и спросил, не сын ли он того Спельскиса, которого убили буржуазные националисты.

— Наверное, — ответил ученик. — Ну, говорят, застрелили.

— Так я хотел бы поговорить с твоей опекуншей, — сказал тогда Чапликас.

— С какой опекуншей? — сразу не сообразил ученик Спельскис. — А, но мы живем за пару километров от города… Хотя она должна быть сейчас в Дуокишкисе — ведь праздник урожая.

И оба направились разыскивать тетю Ангелю и нашли ее в «Сингапуре» — дощатом полусгнившем буфете.