Ореховый хлеб — страница 2 из 40

— А ты знаешь, чьи это кости?

— Здесь не ваш огород, — сказал я и начал собирать кости назад в ведро.

— Ясно видно, человечья челюсть! — решил Головастик.

— Коровья, а не человечья, — возразил я.

— Ага! — воскликнул Коротыш. — Он нам продает дохлых коров, а потом еще приходит за их костями!

С ним-то и с Люкой я бы легко справился, но Головастик схватил меня за ухо и громогласно объявил:

— Отрежем ухо. Держите-ка его, покуда достану нож.

Ныне таких ножей и днем с огнем не сыщешь… Головастик раскрыл нож, попробовал острие большим пальцем и, многозначительно поглядывая на меня, начал, приплевывая, точить лезвие о кость. Коротыш уперся коленом мне в бок и потянул ухо к себе.

— А может… не стоит резать ухо… может, попугаем только? — Люка прикусила губу…

Открыв наконец глаза, я пощупал свою голову с левой стороны — мне показалось, что там было пусто и холодно. Люка, приподнявшись боязливо на цыпочках, тоже хотела было посмотреть на ухо, но Головастик оттолкнул ее и положил ухо в карман. Так они, посвистывая, и ушли, слава богу, позабыв про кости. Я быстро сложил их в ведро и побежал домой. Вся наша семья, побросав ложки, вскочила из-за стола:

— Что с тобой случилось? Тебя побили?

— Нет, сегодня не били, — сказал я, всхлипывая. — Только хотели отрезать ухо.

Отец крякнул, велел мне успокоиться и сесть за стол, ибо не те, мол, слава богу, времена, не средневековье, в которое, несомненно, хотели бы вернуть нас всякого рода Каминскасы и им подобные. Слава богу!

КРЫСЫ

Когда-то отец мой учился не в теперешней двухэтажной школе, а в старой, деревянной, что напротив настоятельского дома. Неплохая была школа, только с крысами там сладу не было. В жизни я не видел и, должно быть, никогда не увижу такого крысиного гнезда. Они рыскали на переменках по коридорам, и ничего с ними нельзя было поделать, а во время уроков восседали в классе на печке, свесив вниз хвосты, и глядели в спину Скорпикене. Неплохая она была учительница, не вредная, только плохо слышала. Когда-то она в Петербурге окончила женские курсы; ее мужа еще при царе загрызли волки, а ее самое всю жизнь преследовал один волк с белыми кончиками ушей. Но, к счастью, она всегда носила с собой письменные работы и, сидя на дереве, бросала горящие тетради волку в пасть. Быть может, поэтому-то она и не обращала внимания на крыс. Скорпикене обучала меня всего лишь одну зиму, потому что потом ей пришлось уложить чемоданы и уехать в дом для престарелых и инвалидов.

Когда Люка сунула в мой портфель дохлую крысу и я после этого полгода мочился в постель, мой дед пришел в школу и страшно обругал Скорпикене, обозвав ее распутной женщиной. Скорпикене слушала его с искренним удивлением — казалось, она только от деда и узнала, что это не школа, а крысиное гнездо.

А Люка слушала все это с интересом, не моргнув даже глазом. Люка — самая отвратительная из всех женщин, которых мне довелось видеть. Люка избивает палкой наших кур и плюет в колодец, потому что, по ее собственному признанию, она ведьма и слюна у нее ядовитая. А Каминскас иной раз в сердцах говорит, что Люка — шлюхина дочь. Так или иначе, но я ее когда-нибудь поймаю, оболью керосином и сожгу, хотя, откровенно говоря, скучновато было бы жить без этой ведьмы.

— Уважаемая, — сказал дед Скорпикене в заключение, — мой внук Андрюс Шатас не переступит порог этой школы, пока здесь останется хоть одна крыса!

И, сбив палкой крысу с печи, привязал к ее хвосту шпагат и начал подпаливать ее зажженной бумагой. Крыса, конечно, пищала вовсю, и другие крысы слышали ее писк. Но мой дед этим не ограничился, он выгнал крысу в коридор, обежал с ней все классы, чердак, подвал, учительскую и заглянул даже в уборную. Вся школа высунулась из окон, наблюдая за тем, как мой ретивый дед гоняет крысу по двору. Потом он утер пот, остановил разбежавшуюся крысу, развертел ее над головой и с размаху кинул в воздух. Крыса пронеслась над тремя домами и, влетев в открытое окно, шлепнулась на стол Каминскасов, угодив, разумеется, в кастрюлю со щами. Ха-ха!.. Хороший смех! Но крысы с той поры исчезли навсегда, и никто их больше в школе не видел.

НЕ МЕНЯЙТЕСЬ, ДЕНЬГИ

Весной мой дед слег в постель и ни за что не хотел вставать. Я заподозрил его в симуляции, так как теперь мне приходилось рубить за него хворост и резать кур. Паршивое это занятие резать кур — зажмуришься и пилишь, пилишь курице шею.

— Не той стороной режешь, — брезгливо говорит отец.

— Так режь сам! — кричу я, бросая на землю курицу и нож. Но мой отец идеалист и питает отвращение к крови, а дед не поднимается с постели, и я единственный мужчина в семье. Вот уже полгода, как я украдкой в дверную щель слежу за стариком, так как мне давно уже надоело ухаживать за ним и каждое утро выносить ночной горшок. Я стараюсь перевоспитать его в политическом отношении и ежедневно приношу свежую газету.

Дед кряхтит, кашляет и не думает даже читать, он только отрывает от газеты четырехугольный лоскут, сплевывает в него мокроту, аккуратно свертывает бумагу и бросает под кровать.

Однако старику нравится, когда я сижу на кровати и объясняю ему, что жизнь с каждым днем становится все лучше по сравнению с его темными буржуазными временами. Тогда он ехидно посмеивается и показывает на сундук, где покоится в нафталине его черный костюм из добротного английского сукна.

— Хе-хе, — говорит мой дед. — Тридцать лет ношу и никак не могу сносить. И в гроб в английском сукне лягу.

— Все может быть, — говорю я, зевая. — А я не кулак, свои штаны за один месяц снашиваю.

Я знал, что он любит меня, да и мне тоже, по правде говоря, старик казался ничего себе, вполне сносным. И он упорно симулировал болезнь вплоть до того дня, когда поменялись деньги. Как сегодня помню, было зверски холодно, и ветром сорвало электрические провода. Почтальон принес письма и ушел, а ветер швырнул двери об стену так, что дом задрожал до самого основания. Мой родитель от своего и маминого имени осведомлялся в письме с курсов усовершенствования, не забыл ли я собрать куриные яйца и не обижаю ли деда.

Тогда как раз менялись деньги и по городу ходили тревожные слухи. Но я верил нашему государству, и государство действительно не обмануло меня. В тот день, как я уже говорил, ветер порвал электрические провода, и я сосчитывал свои сбережения при свете керосиновой лампы. И тут вдруг на кухню в одной сорочке вошел дед. Я сердито посмотрел на него, засунул деньги назад в чайник и закрыл его крышкой.

— Марш в постель! — сказал я и понял, что на сей раз мой дед уже не симулирует. Он раскрыл было рот, стал руками хвататься за меня и вдруг растянулся на полу.

Я потащил деда под руки в его комнату и с грехом пополам уложил в постель. От всего этого мне, разумеется, стало не по себе, ибо дед начал задыхаться, хватать ртом воздух и повторять:

— Деньги, деньги… на кухне под полом!

— Не волнуйся, — сказал я, — обменяем и твои деньги…

Но тут я увидел, что он протянул руку и достал из ящика стола свечу. И не обыкновенную, а какую-то желтую, из воска, что ли, какую ксендзы продают в костеле.

— Брысь, брысь! — бубнил я, стуча зубами, пока не нашел в кухне спички и не зажег ему эту свечу.

Дед смотрел на меня как-то странно, вроде бы с молчаливым укором, вроде б никак он не мог понять, что я за птица такая. Потом трижды, словно перед тем как нырнуть, втянул в себя воздух, весь содрогнулся, как бы отталкиваясь от земли ногами, и отправился в дальнее плавание.

Пятясь, я выскользнул во двор — там было темно, хоть глаз выколи, — и бросился бежать на почту, повторяя как испорченная пластинка:

— Брысь… брысь… брысь…

Я написал отцу телеграмму и тогда только спохватился, что в кармане у меня всего лишь тридцать копеек, но почтовая девушка взяла у меня их и сказала, что я ей больше ничего не должен, словно это были новые, обмененные и значительно более ценные деньги.

Возвращаясь бегом домой, я уже издали учуял запах гари и сдуру подумал, что это душа моего бедного деда выходит в настежь раскрытые двери, поскольку человеком он был старозаветным и достаточно суеверным.

Оказалось, однако, что зажженная мною свеча выпала из рук покойника и от порыва ветра пламя охватило постель. Дед глядел, вперив глаза куда-то вверх, за изголовье, в том направлении, куда он, оттолкнувшись, отбыл, но его искривленные губы застыли в какой-то загадочной улыбке, и казалось, что сейчас он начнет ехидно хихикать и доставать рукой в пылающем рукаве рубашки газету, чтобы сплюнуть мокроту.

Я сразу же сбил пламя и потушил огонь, но до самого рассвета просидел с ведром воды у кровати, следя за тем, чтобы он снова не вспыхнул.

На другой день приехали заметно осунувшиеся отец с матерью. Ветер все еще бушевал. Монтеры починили провода, и в доме зажегся свет.

Мой бедный дед не ошибся. Его и впрямь обрядили в костюм из английского сукна и закрыли гроб крышкой. И я впервые узнал тогда, как много у меня родни. У вырытой могилы собрались две двоюродные сестры отца — обе незамужние учительницы, один заведующий кооперативом, один завхоз детдома, фотограф районной газеты — все с женами и детьми — и даже один нотариус с удивительными, выбивавшимися из носа пучками волос — дальний родственник деда, но близкий товарищ отца еще со школьных времен. Он всю дорогу от дома до вырытой могилы не переставал возмущаться качеством гроба и его покраской. И правда, цвет гроба был несколько светловат и весел, так как я сам помогал столяру мешать краску и красить, однако нотариус просто бесил меня. И хоть бы на похоронах моего деда эти пучки волос не выпирали так нахально из его носа! А в остальном все шло как нельзя лучше: деда осторожно спустили на веревках в яму, начали засыпать ее землей, и все родственники дружно заплакали.

Я тоже прослезился, потому что стук земли о крышку гроба звучит не слишком весело. Нотариус достал носовой платок и подал его отцу. Мой отец вытер глаза и огляделся, кому бы передать платок, однако все позаботились об этом уже заранее, и он только махнул им духовому оркестру Дома культуры, которым он до сих пор исправно руководил. Потом все мы тяжелым шагом направились домой, а нотариус погладил меня по голове а сказал: