— Ничего у меня не засело, а если засело, то и выйдет.
Жаренас поджал губы и скорбно произнес:
— Тазик, Рутяле, подайте, пожалуйста, очень прошу вас.
Рута делает несколько шагов к нему, но Жаренас опять раздраженно, чуть не плача, вздыхает:
— Да держи же ты, видишь, что выскальзывает…
— Не успела! Выскользнуло… — говорит Рута и смотрит на свои склизкие руки.
— Чего это вы, Рутяле, так морщитесь? За обеденным столом вы наверняка не станете морщиться.
— Вы что обронили? — спрашивает Навицкас. — Печенку? Ничего, сейчас найдем.
— Не знаю, но, кажется, сердце, — тихо говорит Рута, стоя с тазом в руках и глядя куда-то поверх свиньи и головы мужа, и даже поверх их дома, куда-то в небо.
Присев на корточки, Навицкас шарит руками по земле и находит теплое и дымящееся еще сердце свиньи, бросает взгляд на Руту и тоже устремляет его ввысь, задрав голову и причмокивая губами:
— Красота… красотища несказанная! Может, и там, говорю, на какой-нибудь звезде человек какой тоже зарезал свинью и разделывает сейчас тушу.
— А может, и наоборот! — Жаренас бегло взглядывает на жену и затем с какой-то затаенной обидой тоже смотрит в небо. — Может, там как раз этакие, скажем, высокоразвитые свиньи потребляют в пищу людей, Навицкас, и разделывают их туши. Небеса, Навицкас, — это кромешная пустота и холод.
— Видать, так оно и есть, — соглашается Навицкас, — видать, одна пустота, и никакого там бога.
И когда они оба снова возвращаются на землю, к своей свинье, то вдруг не находят Руты.
За забором стоит какое-то странное неподвижное существо. Конечно же, это человек, да еще в дохе, уже издали поблескивающей даже в темноте, она кажется необычайно мохнатой и огромной, заслоняющей чуть ли не всю улицу. Рута робко подходит к забору, совсем позабыв, что она все еще держит в руках таз.
— Не бойтесь, — говорит человек в дохе, встречая ее необычайно радостной, по-детски счастливой улыбкой.
— А я не боюсь, я совсем не боюсь. — Рута несколько раз кивает головой и только теперь замечает таз в своих руках, она успевает еще вглядеться в круглую, словно полевой валун, голову, покрытую как бы и не волосами, а нежным пушком только что вылупившегося цыпленка. В ее памяти еще застрянет эта по-детски счастливая улыбка с одним недостающим впереди зубом и, разумеется, эта могучая, всеохватывающая, как ночь, доха… и тогда она, глянув на таз в руках, возвращается к своему уже совсем расстроенному супругу и его двоюродному брату Навицкасу.
— Кто это там? — шепотом спрашивает Жаренас.
— Не знаю. — Рута пожимает плечами.
— Так с кем же ты там так долго говорила?
— Но я вовсе ведь не говорила…
Жаренас развязывает шнурки своего халата, но так и не снимает его, накачивает паяльную лампу и подходит с ней к забору, а горячий воздух, бьющий из этой лампы на несколько шагов вперед, треплет нежный золотистый мех. Человек на улице и не думает отступать, напротив, он подается вперед, словно его, как ночную бабочку, притягивает огонь монотонно жужжащей паяльной лампы. И тогда директор ресторана опускает синий огонь книзу, себе под ноги, и доха бесшумно уплывает вдаль по улице в темноту.
В детдомовском парке тлеют огромные кучи листьев. Старые, трухлявые липы роняют свою листву в пруд, и желтые листья густо застилают его поверхность, так что и не поймешь, где кончается берег и где начинается вода.
Ясон разулся, снял полосатые носки и закатал штаны, — кажется, сейчас он пустится вплавь по гладкой, как большой, туго натянутый барабан, поверхности пруда, шлепая по воде ногами и разгребая руками в стороны листья цвета его шубы. Старуха в своей незабываемой шляпке и просторном пальто, подостлав газету, сидит на берегу и ест, теперь уж, наверно, не бутерброд, а жареного цыпленка или какую-нибудь другую мелкую живность, судя по обсосанным ею косточкам, которые даже не тонут в пруду, а держатся на плавающих листьях.
— Ясон, — заговорила старуха, — не позволишь ли ты мне постирать твои носки? Ведь если я твоя мама, то это моя прямая обязанность стирать твои носки и рубашки.
— Вы можете простудиться, дорогая, — возражает Ясон, входя в воду и разрывая желтую пелену листьев. — Мои носки — это мое сугубо личное дело, и, насколько мне помнится, я стирал не только свои носки, но, кажется, даже и свои пеленки. Хе, хе! — И Ясон разражается громким смехом и принимается тереть свои носки один о другой, отчего вода в пруду приходит в волнение, а тоненькая, обглоданная мамашей косточка переворачивается и тонет.
— Ну вот и порядок, — говорит Ясон, выжимая носки; он садится, натягивает их на ноги и обувается.
— Ясон, — снова начинает старуха несмело, — я вот подумала, может, ты не рассердишься, если я…
— Мамаша, — молвит Ясон, вздыхая, — дорогая моя мамаша, разве вы видели когда-нибудь Ясона рассерженным? Скажите же, что вам купить, какой предмет вам позарез нужен?
— Такую вот печурку, — жалобно протянула мамаша Ясона, — хотя это и не обязательно… Такую, для гренков, в доме для престарелых такой печурки нет, но я вот подумала, что было бы очень хорошо… Ясон, ты, может, не рассердишься?..
— Я слушаю, — говорит Ясон и открывает военную планшетку, пристегнутую к его широкому поясу. — Конечно же, печурка для гренков очень нужная вещь.
— На самом-то деле я вовсе не печурку хотела просить, — говорит мамаша, — я хотела попросить… Мне очень не хочется возвращаться в Веясишкис, в дом для престарелых… Спасибо, что ты мне купил очень красивую зеленую сумочку и вот эти высокие сапожки, подбитые мехом, и печурку, знаю, ты тоже мне купишь… Быть может, таких печурок вовсе и нет на свете, но ты все равно купишь… знаю, что купишь… Большое тебе спасибо, спасибо за все.
— Ну и хорошо, — говорит Ясон, похлопывая мамашу по плечу. — Дорогая мамаша, давайте не будем расстраиваться без повода, ибо ваш любимый Ясон и так уж здесь, в его родном Ясонеляй, чересчур расстроился… Одно только я хотел бы вас попросить, мамаша, это на будущее: когда вы в следующий раз навестите Ясонеляй и зайдете в магазин, чтобы купить какую-нибудь понравившуюся вам вещь, не имея при себе достаточно денег, не поднимайте шума и не кричите на все местечко, что вы мамаша Ясона и что Ясон заплатит за вас, так как он в Сибири золото роет.
— Извини меня, пожалуйста, — взмолилась мамаша, виновато глядя на Ясона, — но разве же я неправду им сказала?
— Ну ладно, мамаша, — говорит Ясон. — Вы правду сказали, пускай себе Ясон роет золото, гребет лопатой.
Ясон посмотрел на часы, на пустынную аллею парка и на домик бывшего директора приюта Матулёниса со стеклянной верандой, достал из планшета еще завернутые в масляную бумагу щипцы, отвертку, ключи, блестящие пружины и принялся чистить все это охапкой листьев.
— Я не хочу возвращаться в дом для престарелых, — снова заговорила мамаша.
— Ну и не возвращайтесь, мамаша, не возвращайтесь. Мой директор Матулёнис чудесный человек, он, несомненно, согласится потерпеть несколько деньков и не выгонит вас.
— Нет, Ясон, — печально покачала головой мамаша. — Матулёнис очень хороший только тогда, когда ты здесь, а когда тебя нет, он меня называет… — Мамаша вдруг залилась слезами и что-то шепнула Ясону на ухо. — Вот как он меня называет за то, что я тебя будто бы в свекле бросила.
— В картошке, мамаша, — поправил ее Ясон и поднялся, ибо вдалеке, в самом конце аллеи показалась детская коляска, за которой шла Рута Жаренене с двумя детьми, как всегда, ухватившимися за полы ее длинного, ладно облегающего стройную фигуру пальто. — Так что давайте не будем путать какие-то там бурачки со священной картошкой.
— Я и не путаю, — вздохнула мамаша, — но, может быть, тебе лучше было бы снять какую-нибудь комнату, а то и купить целый дом? Что тебе стоит?.. Тогда ты смог бы взять меня к себе.
— Мамаша, — сказал Ясон, поспешно раскладывая свои инструменты и пружинки по карманам и в планшетку, так как детская коляска постепенно приближалась к пруду и так как открылась стеклянная дверь веранды Матулёниса и оттуда грянула музыка, заглушающая даже скрип и визг разболтанной детской коляски. — У меня нет дома, сами видите, мой дом — это бывшая мыловарня и это картофельное поле… которое вы, дорогая мамаша, столь легкомысленно перепутали со свекольным. И наконец, у меня вовсе нет намерения искать себе какую-то душную и заплесневелую пещеру. Да поймите же, мамаша, не могу я вас взять к себе. Куда? В эти развалины? Там даже крыши нет, там нет ни горячей, ни просто холодной воды и печурки для гренков… Там свищет ветер, и знаете, о чем он свистит? Об остром воспалении легких и бронхите.
И Ясон начал безудержно во все горло хохотать, довольный собой, потом он перевел дыхание, уставившись на детскую коляску и похлопывая старуху по плечу:
— И увезти вас, мамаша, я тоже никуда не могу — в чемодан или вещевой мешок вас не уложишь. Рад, что вы сумели сбежать из дома для престарелых, спасибо, что не забыли Ясона, вот только картошку с бурачками спутали… Да, но придется вернуться назад, придется… потому что наверняка вас давно уже там хватились и разыскивают — на сей раз, чую, с милицией и собаками.
Не оборачиваясь, с широкой улыбкой на губах Ясон идет по аллее детдомовского парка, и музыка Матулёниса гремит все громче в его ушах. А мамаша гонится вслед за ним, запыхавшись, и кричит:
— Не беги так быстро, я не поспеваю в этих сапогах за тобой.
— Мамаша, — говорит Ясон, останавливая ее рукой, — побудьте хоть несколько минут одна. Посидите вот тут, на скамейке под сиренью, а я тем временем… Видите?.. Ее зовут не как-нибудь, а Рутой…
— Знаю, — говорит мамаша, — из того же дома… А что ты собираешься ей сделать? Ладно, могу и под сиренью здесь посидеть. А ты, наверно, хочешь и ее чуть-чуть попугать? С твоей книжечкой законов? — И мамаша, ступая на носках своих новых зимних сапожков, скрывается в кустах сирени.
— Мамаша, — бормочет Ясон, — провалитесь вы пропадом хоть на минуту, если нетрудно. — И он сжимает в руке щипцы, грустно, словно перед смертью, окидывает Руту взглядом с головы до ног и совсем уже угрюмо произносит: