— Я так и знал, — заметил Матулёнис, — такие вот из разных там опереток чаще всего и бросают своих детей.
— А вы, пожалуй, ступайте, садитесь уже в машину, — обратился толстяк к мамаше. — Я отнесу ваши вещи, только скажу еще пару слов товарищу Матулёнису.
— Я бы хотела еще с моим сыном попрощаться, — сказала мамаша, — он тут неподалеку, в ресторане сидит.
— Пьет? — спросил толстяк. — Так идите пока в ресторан, а я потом за вами заеду и сам уголком глаза взгляну на Ясона — больно много о нем наслышан, а живого в Веясишкисе мы его еще не видели.
— А Ясона я нашел, я его, можно сказать, и вырастил, — сообщил Матулёнис, когда мамаша вышла и этакой рысцой понеслась к ресторану. — А вот вернулся и запил… жену директора ресторана соблазнил. Сам пьет, а ей, бедняжке, пришлось сесть с ребятишками в автобус и уехать…
— Ай-ай-ай, — вздохнул толстяк, — скажите на милость, какая история! Непременно надо присмотреться к этому Ясону.
— Нет, вы не подумайте, что я осуждаю Ясона. Что из того, если весь город Ясонеляй над ним смеется да мальчишки за ним бегают. А может, он это назло, за то, что все его побросали, взял и жену своего друга совратил… Как себе хотите, но я не уважаю распутных женщин, я бы их палкой, палкой, было бы у меня только здоровье… Это я про вашу мадам говорю…
— Товарищ Матулёнис! — внезапно строго остановил его толстяк и встал. — Я попросил бы вас не оскорблять нашу подопечную без всякого основания. То, что у нее вообще никогда детей не было, товарищ Матулёнис, это точно известно. Петь-то она пела, но детей у нее не было. Вот и придумала себе в Смоленске сына, вот этого вашего Ясона, а тот, видать, просто пожалел ее, а вовсе не на смех назвал своей матерью. Такие-то вот дела, товарищ Матулёнис… А что за человек этот Ясон, откуда нам знать, только он все письма ей пишет и мандарины на Новый год присылает.
— А мне вот, поглядите, — вдруг глупо захихикал Матулёнис, — поглядите, какие меховые башмаки привез, — он хочет показать еще и перчатки, и шляпу, но толстяк из Веясишкиса уходит; под его тяжестью закачался автобус, и долго еще визжал стартер, словно его режут, пока зарычал мотор.
Ресторан почему-то заперт, и мамаша зря ломится в дверь, хотя наверху слышно пение и пьяные голоса. Толстяк тоже постучался кулаком в дверь, обошел вокруг ресторана и наконец под ручку усадил мамашу в автобус, загруженный постельными принадлежностями и открытыми ящиками с мороженой морской рыбой, которая вылупила на мамашу Ясона свои ко всему равнодушные, замороженные глаза.
Ясон запил. Он пьет день и ночь напролет и сам, наверно, не может уже вспомнить, когда и с чего началась эта дикая попойка.
Пранас Жаренас, с впалыми глазницами, но зато, не в пример Ясону, чистенько, досиня выбритый, в своем парадном черном костюме и в лакированных полуботинках, терпеливо наблюдает за Ясоном сквозь раздвинутые портьеры, опершись на буфетную стойку. Нынче Жаренас необычайно элегантен и строг — буфетчицы и официантки обращаются к нему сегодня только шепотом. А за столиком Ясона уже целая компания извечных ясонеляйских пьяниц, которые, словно мальки, льнут к Ясону — этой крупной и сильной рыбине, пьют за его здоровье, всячески ублажая его, ибо Ясон упорно стремится в широкие морские просторы.
Около четырех часов дня, когда ресторан начинает содрогаться от песен, Пранас Жаренас приказывает закрыть двери и никого больше не впускать. Ясон поднимается, раздвигает портьеры, окидывает директора ресторана блуждающим, пьяным взглядом и, ни слова не говоря, надолго запирается в туалете. Тогда Жаренас сам отпирает двери и энергично выпроваживает вон всех ясоновских собутыльников, и Ясон находит в зале лишь залитые столы, Жаренаса и официанток, которые ловко убирают бутылки и бокалы.
— А теперь посчитайте, — велит Жаренас буфетчице и официанткам, и те с ужасом протягивают своему шефу счет, указывая пальцем на неслыханную в Ясонеляй сумму, пропитую Ясоном со всей его компанией, и спрашивают шепотом:
— А кто будет платить?
— Ясон! — говорит директор. — Платите, Ясон, за все, что вы выпили, разлили и разбили.
— Где Рута, — спрашивает Ясон, — где ты спрятал Руту?
— Платите, Ясон, — резко обрывает его Пранас Жаренас, — потом поговорим, а пока что платите.
Ясон достает из кармана несколько смятых банкнотов, но Жаренас лишь мотает головой, и Ясон выворачивает наизнанку все свои карманы и планшетку, но там только разные документы и справки, щипцы, открытка с крымскими видами и две медали за спасение утопающих.
— У нас рублями, а не медалями расплачиваются. — Жаренас ехидно усмехается, и официантки понимают, что теперь можно смеяться. — Вашего золота нам тоже не надо.
— Окончилось, — по-детски удивляется Ясон.
— Что ж, — говорит Жаренас, — на сей раз я за тебя заплачу. — Он берет доху Ясона, вешает ее на стуле в буфетной, надевает пальто и выводит Ясона из ресторана. Красный солнечный шар уже садится за картофельным полем, Ясон весь съежился в своем пиджачке, засунув руки глубоко в карманы брюк, и в этот самый момент заводская труба мыловарни внезапно накреняется и рушится наземь.
— Не бойся, я вынес все твои книжицы… и даже тепличную стенку. — Голова у Жаренаса высоко поднята, глаза его прищурены, и чисто выбритые и надушенные одеколоном щеки отливают стальной синевой. — Семьдесят рублей, дорогой Ясон, плюс парочку бутылок и закуску — и мои парни из межколхозной стройки оставят от твоей мыловарни лишь кучу битого кирпича… Я тебя выкурю из Ясонеляй, сколько бы мне это ни стоило!.. Постой-ка, что это с тобой… ты что, прикидываешься или тебе в самом деле плохо?
— Не мне, Прунце, плохо, — бормочет Ясон, крепко зажмурившись, — мне-то по-другому… по-другому плохо… ну, я пойду, пускай меня завалит… за семьдесят рублей завалит.
— Нет, — смеется Жаренас, — это было бы чересчур красиво… Вот кончат они работу, тогда и пожалуйста, и проводы тебе на развалинах устроим. Я не шучу, Навицкас уже отвез туда мясо. А завтра получишь билет на поезд обратно, и скатертью дорожка… И доху тоже только завтра… А пока что погуляй-ка, проветрись по Ясонеляй вот этак, в одном пиджачке.
— Прунце… — хочет что-то сказать Ясон, но Жаренас грубо обрывает его:
— Я уже не Прунце, и ничего больше не осталось от бывшего Прунце, который растил кроликов и которому еще можно было в глаза дым пускать. Я — Пранас Жаренас, а ты кто, где твой дом?.. Где твои дети? А где твоя жена? Ах, на то есть чужие?.. Бродяга ты и проходимец, вот ты кто!.. Ты уже всем, даже Руте, успел осточертеть, идиот несчастный. А с идиотами жить очень уж… — Жаренас долго подбирал подходящее слово, — очень уж нерентабельно… Балласт для общества… И ты сам виноват, что все от тебя отворачиваются.
Ясон шагал без оглядки, уходя от своего друга детства, но тот тоже прибавил шагу. Возле пруда Ясон вдруг остановился, достал нож и, бросив на Прунце взгляд, швырнул нож далеко в черную воду.
— Думаешь, я тебя боюсь? — Жаренас засохшей травинкой беспечно ковырял в зубах — Ничего ты не можешь мне сделать… Ты во сто крат омерзительнее меня, только не хочешь себе в этом признаться, не так разве? И спасибо тебе, что приехал. Теперь я уже больше не Прунце.
Ясон начал раздеваться, он скинул пиджак и стащил с себя рубашку, кожа его стала гусиной, он расстегнул пояс с планшеткой и пустым футляром от ножа и остался голым. Тут Жаренас перестал жевать травинку, он начал озираться вокруг, как бы зовя на помощь, а Ясон, оттолкнувшись от берега, бросился головой в воду, но тут же вынырнул и стал растирать свое тело илистым песком, пока не растер его докрасна, и тогда он почувствовал жар во всем теле, а от хмеля в нем не осталось и следа.
— Сразу видать, что у тебя в голове не все в порядке, — сказал Прунце и невольно поднял воротник своего пальто.
— У меня в голове все в полном порядке, — сказал Ясон, — ты ничего не понимаешь… так делали Синопа, маленький индеец, и все дакотцы.
— Дакотцы… — протянул Жаренас и внезапно ощутил острую ненависть к другу своих юных дней, к его мокрым волосам, с которых еще стекала вода, и к неуемной его самоуверенности (идиотизму! идиотизму! — говорил про себя Жаренас), и, уходя, он бросил еще раз взгляд на Ясона, прищурив один глаз, и нажал воображаемую кнопку фотоаппарата: пикшт — Ясон анфас, пикшт — Ясон в профиль на фоне решетки. И, направляясь в сторону мыловарни, где бульдозеры сворачивали дымоходы и стены, Прунце принялся вклеивать эти снимки в папку, выводя в воздухе пальцем: Ясон, пол — муж., национальность — дакотец; потом зачеркивает это слово и пишет: родители — отца нету, мать — не установлена, социальное происхождение — из картофеля… Ха, ха, из картофеля!.. категория преступления — шантаж, изнасилование, авантюризм, алкоголизм, бремя для общества и т. д. и т. п. И тогда директор ресторана выбивает из-под ног Ясона табуретку, и тот повисает в петле…
— О господи! — воскликнул Жаренас, вздыхая. — И с дохой неладно вышло… Хотя, впрочем, не маленький, озябнет и сам прибежит.
А Ясон тем временем застегнул свой пиджак на все пуговицы, поднял его отвороты и скрепил их алюминиевой проволокой.
Автобус Веясишкского дома для престарелых трясется на каменистом шоссе, дверцы его дребезжат, дребезжат стекла, замороженная морская рыба постепенно оттаивает, и жидкость из ящиков растекается по полу автобуса, а мамаша полулежит на заднем сиденье, заботливо укутанная в одеяла, держа свою новую зеленую сумочку и коробку с ботинками на коленях.
— Притомились, сударыня? — справляется, не оборачиваясь, толстяк в полширины автобуса. — Ничего, скоро прибудем в Веясишкис и отдохнем.
— Да и правда, уже на покой тянет, — слабым голосом отзывается мамаша, — на отдых…
Она закрыла глаза и вдруг начала постепенно, едва заметно оседать на своем месте, как бы желая поудобней устроиться на сиденье, голова ее сникла, рука упала с коленей. И тогда колеса автобуса забуксовали, мотор громко взвыл и вдруг умолк, и автобус уже едет совсем бе