Ореховый хлеб — страница 35 из 40

— Что ты имеешь в виду? — спросил помрачневший Монте.

— Епископа, которого ты отпустил. И множество других немцев, которых ты, как желанных гостей, проводил домой, — с возмущением произнес Алепсис и поднял руку. — Потому тебе боги и говорят, Монте: «Если ты христианин, то почему же ты сражаешься против своих духовных братьев?»

— Алепсис, ты хочешь судить меня? — Монте подошел к жрецу. — А если твои боги ошибаются или ты не понимаешь их?

— Монте не может быть великим вождем, ибо он собирается продать Пруссию христианским псам! — воскликнул Алепсис и отцепил у Монте меч с его пояса.

Военный совет поднялся и окружил их тесным кольцом.

— За что? — кричал Монте, обходя всех вокруг и обращаясь к каждому из членов совета.

— Доверенные люди сообщили мне, что ты переписываешься с Орденом, намереваясь продать Пруссию. И твоя жена, немка, после каждого сражения зажигает свечи, взывая к своему богу о помощи и мести, и тем ожесточает наших богов.

Алепсис взмахнул рукой, его стража оттолкнула в сторону пруссов и заломила Монте руки. Воины поглядывали друг на друга, то хватаясь за оружие, то отпуская его.

— Пруссы, позвольте мне прочитать вам эти письма Ордена, — сказал Монте.

— Хватит, Монте! Кончились твои денечки! — крикнул Самилис.

Воины начали роптать. Монте попытался высвободиться из рук стражи Алепсиса, но тут же подскочил Самилис. Ауктума вытащил литовский нож и через головы людей нацелился в Самилиса.

— Остановись, Ауктума! — крикнул Монте. — Остановись!

Ауктума, тяжело дыша, держал в руке нож, направленный в Самилиса.

— И до тебя дойдет черед, рабская твоя душонка! — воскликнул Самилис.

— Засунь руку под мою кольчугу, — сказал Монте, — там письма.

Ауктума достал три почерневших от пота пергаментных свитка. Стражи Алепсиса молча отпустили руки Монте. Он поднял пергамент перед своими глазами и громко, чуть не во весь голос, начал читать:

— «Именем господа нашего бога, аминь. Магистр Тевтонского ордена пресвятой девы Марии Хартмунд фон Грумбах и орденские братья шлют тебе, Генрих Монте, свое проклятие. Если ты не отведешь свои орды дикарей от стен Кенигсберга, то бог покарает тебя и твоего первородного сына Александра, присланного нам из Магдебурга, дабы ты обуздал, проклятый вероотступник, свою неистовую злобу. Если ты не отойдешь от Кенигсберга до дня святого мученика Степана, то в тот же день увидишь на рассвете своего сына вздетого на вилы над угловой башней крепости…»

— А теперь суди меня, Алепсис, — сказал Монте, снимая с себя пояс. И толпа людей вокруг молчала в оцепенении. — Что с вами сталось, что вы больше не верите мне?.. Теперь, когда мы держим Орден за горло и снова можем свободно вздохнуть, вы судите меня! И если вы сквозь слезы и боль не можете разглядеть грядущую Пруссию, которой никто больше не сможет навязать свои законы и своих богов, в которой никто не будет больше умирать от голода и жажды, то я и сам откажусь быть вождем пруссов.

Пруссы вновь ожили, выталкивая из круга свиту Алепсиса, и, подняв на щит Монте, закричали:

— Да здравствует Монте, великий вождь пруссов!

Их выкрики долго не смолкали, пока Монте не поднял руку.

— А сейчас я всех оповещу о том, что шептал мне на ухо посланец.

Весь прусский лагерь умолк, и казалось, что даже крестоносцы за толстыми каменными стенами насторожились.

— Миндаугас убит… Великим князем литовским стал Трениота, — негромко произнес Монте, и в то же мгновение прокатился над толпой возглас: «Конец Ордену! Да здравствует великий князь Трениота! Да здравствует!..»

— О боги, видать, такова ваша воля, — пробормотал Алепсис, воздев руки. — Но мне сдается, что он меньше чтит богов, чем положено…


Катрина напевала, когда в палатку вошел Монте и с удивлением увидел ту же, давно забытую корзинку с детской одеждой.

— Слышишь? — сказала Катрина и прижала голову мужа к своему животу; ощутив пульсирующую в Катрине новую жизнь, Монте забыл про войну, про пруссов, немцев, литовцев, даже про сына Александра, которого на рассвете должны были вздеть на вилы, — и ему хотелось произносить только задушевные слова, не задевающие никого:

— Словно земля, когда прислушаешься к ней, припав ухом, и слышишь стук копыт и шелест прижатой травы. Слышишь, он снова приближается?

— Кто приближается?

— Наш малыш. Он уже совсем близко. — Монте поднял голову, и вдруг реальная жизнь снова обрушилась всей своей тяжестью, сокрушая его, безоружного, и лишь после длинной паузы он смог произнести: — Тебе нужно уехать, Катрина, чтобы… чтобы встретить его.

— Генрих, а если я останусь?

— Война ведь здесь, это место теперь не для тебя… В моем родном краю тебя встретит моя сестра. Ты не бойся ее, она похожа на меня. Меж лесов тебе будет спокойней и надежней.

И еще ночью к палатке подъехала повозка. Монте бережно усадил на нее Катрину и сказал воину, сидящему на козлах:

— Смотри, Висгаудас. Береги ее. Головой мне ответишь.

Лошади тронулись. Катрина протянула руку к Монте, идущему рядом с повозкой, и он все время гладил ее ладонь.

— Ах, Генрих, мне как-то зябко, как тогда, в Магдебурге, когда я пришла к тебе. Но придешь ли ты теперь ко мне?

— Приду, Катрина, даже если бог того не захочет, я приползу к тебе, Катрина.

Переваливаясь с боку на бок, повозка ехала по давно уже не паханным полям, пока не исчезла во мгле.


Сквозь туман на фоне светлеющего неба возникли темные башни Кенигсбергского замка.

Монте стоял на равнине между прусскими укреплениями и кенигсбергскими крепостными стенами и дожидался рассвета. Лагерь с его пирамидальными домиками и оградой из заостренных кольев казался вымершим. Но пруссы не спали.

Магистр Хартмунд рассматривал в свете факелов еще сонного и дрожащего от утренней прохлады мальчика. Два крестоносца дожидались его знака.

— С богом… Только заткните ему глотку…

Монте собирался вернуться в лагерь, когда на башне замелькали силуэты людей. Он стиснул зубы и поднял крепко сжатые кулаки, и весь прусский лагерь разом, как один человек, вздохнул.

— Сын мой, Александр, Александр! — воскликнул Монте. — Где твое милосердие, господи?!

Монте сидел на земле, понурившись, пока солнце не начало припекать его неподвижное тело. Тогда он поднялся и с сухими, глубоко впавшими глазами вернулся в лагерь.


— Иоганн, скотина! — гремел голос Хартмунда во дворе Кенигсбергского замка.

Магистр влетел в конюшню и выкатил глаза. Иоганн вертел над огнем голубя с оторванной головой и на скорую руку общипанного, с торчащими пеньками.

— Ах, так это ты здесь колдуешь, — пробормотал он, не отрывая глаз от зажариваемого голубя. Он весь подался вперед, схватил голубя за крыло и начал его, полусырого, с жадностью пожирать, обжигая себе губы и пальцы.

— Бог послал мне голубку! — умоляюще кричал Иоганн; голубиные косточки трещали на зубах Хартмунда. Иоганн вскочил, чтобы вырвать из его рук голубя, но Хартмунд ударил его по руке и, схватив за волосы, продолжал поедать голубя, несколько раз ударив голову Иоганна о каменную стену конюшни. Иоганн сидел оглушенный, слезы катились по его лицу. Хартмунд не торопясь, сосредоточенно доедал последние куски. Несколько опаленных перьев прилипли к его жирным губам.

Магистр медленно расхаживал по двору. Крестоносцы с опаской обходили его. Он приказал на целый час раньше звонить к вечерней молитве. Братья крестоносцы удивленно собрались в церкви. Хартмунд преклонил колено перед алтарем, потом встал, выпрямился и с металлом в голосе произнес:

— Вы погрязаете в грехе, не находя избавления. Но Иисус Христос говорит нам: «Тот, кто верует в меня, будь он даже мертвый, будет жить». Во спасение Ордена и ваших душ я приказываю братьям-монахам в конце каждой части произносимой молитвы повторять антифон «Salve Regina» с ответом «In omni tribulatione»[9] и коллект «Да хранит нас господь».

Братья, недовольные, начали шептаться.

— Это должно пробудить ваши зачерствевшие души и склонить их к бо́льшим добродетелям и благочестью. Я не вижу в этом божьем доме брата Энгельберта.

— Магистр, — печально промолвил рыжебородый крестоносец, — если не сегодня, то завтра он расстанется с этим миром.

— Неважно. Сейчас он должен молиться в храме божьем. Иоганн! — позвал магистр, озираясь через головы крестоносцев.

— Бог послал мне голубку, — тоненьким женским голоском простонал Иоганн.

Крестоносцев вдруг охватило какое-то безрассудное веселье, и все братья начали поглядывать на Иоганна.

— Иоганн, я тебя накажу! — строго крикнул Хартмунд.

— За что? За то, что бог послал мне голубку?

— Замолчи, грубиян! — заорал на него Хартмунд.


После вечерней молитвы, когда все выходили из храма, Иоганн стоял у дверей и ждал. Крестоносцы потешались над ним, но он словно ничего не слышал. Наконец показался и Хартмунд.

— Бог послал мне голубка́, — снова застонал Иоганн.

Хартмунд оттолкнул его.

— Но ведь бог мне послал голубя, — прошептал Иоганн, как бы в недоумении. И тут он вытащил нож и вонзил его магистру в спину. Хартмунд упал. Иоганн сел на ступеньку храма и, положив подле себя нож, с полным равнодушием стал смотреть на предсмертную агонию Хартмунда.


Трон великого князя литовского пустовал. В полукруге перед ним стояли воины в доспехах, готовые ко всему. Вайшвилкас, накинув на кольчугу черную шкуру, нетвердыми от волнения шагами прошел через парадный зал и остановился перед троном; крепко ухватился за его подлокотники и медленно уселся на нем. Потом вздохнул и чуть дрожащим голосом хрипло проговорил:

— Я, Вайшвилкас, великий князь литовский!

Жавшиеся по углам зала слуги и придворные стояли с застывшими лицами.

— Я, Вайшвилкас — великий князь литовский! — повторил он тверже, но в зале все еще царила мертвая тишина.

Он сжал подлокотники трона так, что пальцы его побелели, и выкрикнул: