Орельен. Том 1 — страница 37 из 67

Поцелуй, который запечатлел Эдмон на челе свой супруги, был исполнен такой иронии, какой нельзя вложить в слова. На что он намекает? Бланшетте и вправду стало плохо. Она взглянула на себя в зеркало и ужаснулась своему отражению. «Боже мой! — вздохнула она. — На кого я похожа?» У дверей позвонили. Наверное, Орельен. Лакей пошел отпирать, и Бланшетта, не раздумывая, бросилась к себе в спальню. Времени оставалось в обрез — только успеть переменить платье.

XXIV

Сидя в глубине ложи позади двух своих дам, Орельен с трудом улавливал ход спектакля. Музыка, пение, костюмы, разноцветные перья, хористки, пестрые декорации — все это Орельену не удавалось увязать в единое целое только потому, что он без должного внимания следил за нарочито быстрой сменой картин, как человек, который без конца читает, не понимая, одну и ту же страницу романа. Мысли его окончательно спутались. Занавес, рампа, трепет зала, удивлявший его смех публики, — словом, все, что составляет театральное зрелище, представлялось ему лишь окружением, фоном для женщины, еще более восхитительной в своем безвкусном туалете, с обнаженными, отнюдь не точеными, но от этого еще более прелестными руками, с цветком у плеча, вцепившимся, словно злое насекомое, в шелк ее платья, и как на что-то запретное глядел Орельен на ее слишком высоко подстриженный затылок, на ее лицо; наслаждение, получаемое от спектакля, так преобразило ее, что только мгновениями он узнавал свою Беренику. Орельен еле замечал черный силуэт Бланшетты, ее белокурые волосы, на которые падал отдаленный отблеск света. Он почти не верил в реальность ее присутствия. Смущенный близким соседством Береники, смущенный до последнего предела, он, словно робкий, переконфуженный школьник, твердил про себя: «Это она», — и слово «она» означало тысячу самых немыслимых вещей; оно означало: та, о которой он думал час тому назад, глядя на маску, и та, которую он ждал всю свою жизнь, сам того не зная; та, наконец, что была стержнем, смыслом его чаяний, его помыслов последних десяти, нет, даже двенадцати лет. Та, которой он впервые в жизни мог бы сказать: «Я люблю вас». «Та, которую я люблю». Он повторял эти слова, которые заслоняли собой все — все значили и все подытоживали. «Та, которую я люблю». Он задрожал. С ужасом спрашивал себя, что же такое происходит. Мужчина… взрослый малый наконец. Чутьем он всегда понимал, как следует поступить, чтобы удержаться на краю наклонной плоскости, чтобы покончить с этим, прежде чем оно началось. Это же так просто, так легко… Он знал, что в силах еще изменить течение своих мыслей… он еще хозяин себе, но уже ненадолго. Взглядом он следил за лучом света, пробежавшим по обнаженной руке Береники. Освещение переменилось. Теперь оно было глупо, как лунный свет. А впрочем, это и есть лунный свет. Орельен тоже мог еще переменить освещение, мог еще. Но не хотел. Все ускоряло свой бег. Какой необъятно огромный путь пройден с той совсем недавней минуты, когда в разговоре с Армандиной с его губ слетело признание, прежде чем он успел осознать смысл своих слов. Эта неподвижно сидящая чужая женщина, такая далекая и такая близкая, этот, еще не ставший родным, силуэт, это существо, еще не получившее, его глазах реального воплощения. Он ее не узнавал более, он ее даже не узнавал. Его даже не особенно влекло к ней. Головокружение шло от другого. Если ему все хотелось взять ее в свои объятия, прижать к себе, то желание это диктовалось не потребностью физической близости, как с другими женщинами, не той бешеной страстью, что заставляет кусать, душить. Нет! Уж скорее Орельен ощущал голод, какой-то сам себя отрицающий голод, безнадежное и жестокое отсутствие чего-то. Быть может, если бы он обнял Беренику, — так по крайней мере думалось ему, — этот огонь утих бы, исчезла бы эта пугающая нереальность, почти болезненное ощущение неуютности мира. Он твердил себе, что время еще не упущено, не поздно еще опомниться. И, однако, тут же понял, что уже ничто не поможет. Ему стало страшно. Он почувствовал, что падает. Неясные мысли, в вихре которых он старался усмотреть физические законы падения тел, коэффициент ускорения при этом падении, переплетались в его воображении, как водоросли перед глазами утопающего… «Опять утопленники, — подумал он, — теперь я ни на минуту не могу отделаться от этих утопленников». Под аккомпанемент чувствительной мелодии перед его глазами проходили навязчивые до умопомрачения образы: Сена, белая гипсовая маска, зеленоватые тени, которые проплывают перед глазами, когда ныряешь, и скрип идущей вниз по реке баржи. Орельен почувствовал, что бессознательно, незаметно для себя самого придвинул свой стул к стулу Береники. И, нагнувшись к барьеру между Береникой и Бланшеттой, он стал смотреть на сцену, но не видел ее. Теперь полуобнаженные женщины, взмахи длинных прекрасных ног в белом ореоле из страусовых перьев, неслышно скользившие черные фраки, — все это приобрело цельность и стройность зрелища. Положив ладонь на спинку стула Береники, Орельен оперся локтем о барьер ложи. От волос, которые почти касались его лица, исходил запах свежего сена. Эта тень, которую он называл своей любовью, незаметно оживала, она дышала, как и все люди, у нее было сердце, с губ ее слетали вздохи, и вздохи замирали на устах Орельена. Сердце билось, дыхание слабело. Вдруг Орельен понял, что не только он не следит за ходом спектакля. Он обернулся и увидел Бланшетту, не спускавшую с него глаз.

XXV

Уже несколько минут Бланшетта внимательно наблюдала за Орельеном. Хотя она притворялась перед самой собой, с первых же слов Эдмона она поняла, на какую муку обрекла себя, согласившись провести этот вечер втроем. Раздираемая самыми противоречивыми чувствами, она не сумела найти в себе достаточно благоразумия, чтобы отказаться. Подозрения мужа доводили ее почти до безумия. В минуту просветления она подумала, что отказ лишь подтвердит его догадки. Каждый раз, когда речь заходила о том, чтобы провести вместе с Орельеном вечер, встретиться с ним где-нибудь, ее охватывал необъяснимый страх, который не ускользал от Эдмона. Теперь Бланшетта нашла этому объяснение: ее боязнь, греховная боязнь была лишь предлогом, скрывающим неосознанное желание побыть в обществе Лертилуа, пусть даже это причинит ей боль, пусть даже, занятый другою, он не обратит на нее никакого внимания. Если она еще колебалась, то мысль о том, что Орельен проведет несколько часов с глазу на глаз с Береникой, внезапно заставила ее решиться и поехать в театр. Она отлично знала, что вопросы приличия тут ни при чем. Как лихорадочно мелась она по своей спальне, стараясь одеться как можно более к лицу и сгорая от желания узнать, о чем те двое говорят без нее в библиотеке. Бланшетта остановила свой выбор на черном платье и почти не надела драгоценностей. Так по крайней мере она могла быть уверена, что публика, поглядев на их ложу, примет Беренику за обыкновенную компаньонку. Бланшетта даже посягнула на рогульки, которые укладывала на ушах, и, высоко подняв волосы, уложила косы вокруг головы. Длинные косы были предметом ее особой гордости, и, когда Бланшетта появлялась в обществе с косами, уложенными вокруг головы, она привлекала внимание, потому что лишь немногие женщины могли позволить себе носить такую прическу. Береника ни разу еще не видала своей кузины такою, и когда Бланшетта вошла в библиотеку, то Береника, а вовсе не Орельен, воскликнула: «Ой, она переменила прическу», — с той наивной радостью, которая бурно проявляется при виде нового платья, знакомого ресторана, переставленной по-иному мебели.

Сидя в театре, Бланшетта ни на мгновение не увлеклась этой игрой света и обнаженных тел, этой бездумной музыкой, лишь усугублявшей ее одиночество. В полуосвещенной ложе к Беренике вновь возвращалось очарование, которого она чуть было не лишилась, надев безвкусное платье. Орельен… Трудно было не заметить, что он слеп и глух ко всему на свете, кроме одной Береники. До последней минуты, вопреки внутренней тревоге, Бланшетта пыталась уверить себя, что влечение их провинциальной родственницы к Лертилуа — выдумка Эдмона. И не только Эдмона, но и ее собственная, — так по крайней мере казалось ей в последнее время. Она наперед знала, что сегодняшний вечер станет ее мукой. Но не знала, какой непереносимой будет эта мука. Бланшетта старалась заглушить ее другою болью. Эдмон. Пора прогнать эти фантасмагории, эти беспочвенные мечтания. Она любит только одного Эдмона. И всегда любила только его одного. Боже мой, боже мой, как она боролась за него, стараясь вырвать у Карлотты! Услужливая память подсказывала ей страшные минуты ревности и такого неизбывного отчаяния, по сравнению с которым нынешний вечер — пустяковое испытание, тем более что она назавтра исцелится от химер и снова вся будет принадлежать своему Эдмону, этому злому Эдмону, которого так же трудно удержать при себе, как покорить. Эдмон. Где-то он проводит сегодняшний вечер? Он солгал. Ни на секунду она не поверила этой истории с Адриеном, которую он бросил ей, как бросают кость голодной собаке. Зачем? Она ведь ни о чем не спрашивала. А сколько раз с поистине ужасающей жестокостью, которую она так ненавидела и так обожала в муже, он без всяких просьб с ее стороны выкладывал всю правду, всю страшную правду. Зачем ему было лгать именно сегодня? Чтоб посильнее ее помучить этой неопределенностью… Он мстил. О прозорливец! Он уловил неуловимое, то, в чем она не смела признаться самой себе, и он мстит… Где он? Что делает? А вдруг он впервые испытывает такое большое, такое настоящее чувство, что вынужден лгать? А что, если он совсем уйдет от неё? Бланшетта подумала о детях. Господи, сделай, чтобы все это было только дурным сном. Сейчас я проснусь и ничего не будет. Игра зашла слишком далеко, и была уже не просто бедой, ее личной бедой, быть может, и необходимой для счастья Эдмона. Речь теперь шла о детях. Речь шла о детях. Оторвав, взгляд от балета цветов, где все — и яркие краски, и пируэты танцовщиц, и гул медных инструментов — болезненно действовало ей на нервы, она заметила выражение, написанное на лице Орельена, и почувствовала укол в сердце. О, это еще страшнее, чем все испытанное ею доныне! Он ее любит. Он ее любит. Он ее любит. Две боли слились в одну, и каждая стала от этого слияния непереносимо острой. Женщина, которой пренебрегали, могла теперь, не совершая греха, глядеть на Орельена; ведь она оплакивала, оплакивала без слез не только Орельена, но и Эдмон