— Странно! Я готов был пари держать… Тогда, что же она такое выкинула, наша девица? А у меня еще на шее этот дурак Люсьен. Он хнычет. Больше ни на что не способен. Только хнычет.
— А что, по-твоему, он должен делать?
— Ну, хотя бы прийти и набить тебе морду.
— Покорно благодарю, но поскольку я…
— Возможно, она сейчас и не здесь, но это дела не меняет.
— Я же тебе говорю, что я не любовник мадам Морель, понятно? Сколько раз тебе повторять, а?
Орельен сжал зубы, лицо у него стало злое.
— А главное, нужно немедленно ее найти… Могло случиться несчастье… Кто знает?
— Уж не хочешь ли ты, чтобы я заглянул в морг?
— Не говори глупостей. Тебе, конечно, на все наплевать. Но раз ее здесь нет. Тебе-то наплевать, а мне…
— Как тебе? Ты же уверяешь, что не состоишь в любовных отношениях с мадам Морель?
— Я ее люблю, болван, понимаешь, люблю…
Эдмон насмешливо присвистнул. Этого только еще недоставало. Возвышенные чувства. Павел и Виргиния, Ромео и Джульетта. Ну, а все-таки, где она провела сегодняшнюю ночь?
— Мосье меня звали?
На пороге кухни показалась мадам Дювинь. Должно быть, она испугалась, что господа сейчас сцепятся. Ясно: подслушивала у дверей.
— Оставьте нас в покое, мадам Дювинь…
Что-то бормоча себе под нос, мадам Дювинь отступила и на сей раз.
Наконец Эдмон собрался уходить.
— Ты позвонишь мне, если что-нибудь станет известно?
Выражение страха, исказившее лицо Орельена, почему-то рассмешило Барбентана:
— Хорошо, хорошо, решено… не забудь передать мои наилучшие пожелания Симоне… самое глубокое уважение.
Орельен залпом проглотил третью чашку чаю, впился зубами в ломтик лимона и с наслаждением почувствовал его успокоительную кислоту. Да, здорово он напился сегодня ночью… Сейчас он примет душ…
Он вошел в спальню и, только когда дошел до середины, увидел, что перед ним стоит Береника.
LVII
На ней было вечернее платье, платье «лотос», в котором она была тогда на вечере у Мэри, обнаженные руки выступали из переливчатой белизны шелка, длинные черные перчатки собрались складочками у кисти; на полу за ней волочилось серое манто, которое она, должно быть, уже не раз роняла. Черты лица выражали усталость, какой-то испуг перед наступившим днем, белокурые волосы сбились в беспорядке. Она глядела на Орельена. Он молчал. Обоим нечего было сказать друг другу. Все уже было ясно. Ему подумалось, что сейчас она похожа на живое воплощение человеческого горя. Губы ее тряслись сильнее чем всегда, и без обычного слоя помады тоненькие рассекавшие их черточки стали еще заметнее. Береника твердила про себя: «Хороша я сейчас, должно быть». Орельен глубоко вздохнул. Страшное чувство окончательного падения.
— Вы слышали? — спросил он.
— Каждое слово…
Все оказалось еще ужаснее, чем он думал. Он хотел объяснить ей, чем была для него Симона, что их встреча ничего не означает… Беренику переполняла ненависть к Эдмону. Оба они сказали то, о чем как раз следовало бы молчать. Он: «Клянусь, я люблю только вас…» Она: «Эдмон не смел называть при вас Люсьена дураком!»
Человек, склонный к психоанализу, поймет, что в таких словах есть материал для самых широких обобщений. К примеру: о трудностях взаимопонимания. Доказательство: и Орельен и Береника старались проникнуть в ход мысли друг друга, дабы попытаться исправить непоправимый ход событий. И Береника, воскликнувшая: «Вы солгали мне…» — вполне закономерно услышала в ответ: «Вы только о нем и думаете!»
В соседней комнате неслышно шмыгала мадам Дювинь. Орельен нетерпеливо дернулся и подошел к дверям, ведущим в гостиную; экономка убирала чайный прибор.
— Да бросьте, мадам Дювинь, оставьте нас…
Мадам Дювинь сердитым движением поставила обратно на стол поднос с чайным прибором и, пристально глядя на чашки, объяснила:
— Я пыталась предупредить мосье, но мосье не дал мне слова сказать…
— Хорошо, хорошо, мадам Дювинь…
— Бедненькая дамочка… она там в кресле на площадке и заснула. Не могла же я ее не впустить…
Орельен проводил взглядом мадам Дювинь до самых дверей. Он вернулся в спальню и увидел, что Береника присела в ногах постели. Шубку она накинула на плечи. Услышав его шаги, она отвернулась.
— Вы спали в кресле… на площадке?
Береника утвердительно кивнула. Она не могла говорить. Наконец собралась с силами, и в голосе ее зазвучали чужие, какие-то выделанные нотки:
— Я пришла сюда, должно быть, в полночь. Вас не оказалось дома. Я решила подождать… Было уже совсем поздно, и я заснула… Ваша прислуга обнаружила меня там…
Орельен заметил, что ее шелковое платье смято. Он вспомнил полночь, бар, руки, обвившиеся вокруг его шеи.
— Значит, вы все-таки пришли, — пробормотал он.
После этих слов воцарилось бездонное молчание, и на краю этой бездонной пропасти оба они измеряли всю глубину, всю непоправимость несчастья, жестокий трагизм недоразумения. В глазах Береники можно было прочесть все, что томило ее в течение долгой новогодней ночи, — ожидание, ужас, слабость. Оба не знали, что мысли их совпали сейчас на какое-то мгновение, как совпали они в минувшую полночь.
Орельен знал, что Береника никогда не простит ему этой измены, этой ошибки, совершенной в канун Нового года… Симона… И она права — все это действительно слишком глупо.
— Я сейчас вам все объясню… — Береника закрыла лицо руками… Она плакала.
— Вы плачете? Береника, Береника.
— Нет, не трогайте меня, оставьте меня, оставьте.
Он оставил ее. Он казнил себя за свой поступок. Он не смел сказать об этом вслух. Он виновен. И он здесь, живой, здоровый, невредимый. А она, она пришла к нему.
— Вы пришли ко мне, а я-то, я-то…
— А вы-то!
Что тут скажешь? Разве и так не все ясно, чудовищно ясно? Как беда. Орельен взбунтовался.
— Но вы же отлично знаете, что я вас люблю… что я люблю только вас одну… что вы — вся моя жизнь…
Короче, были сказаны все громкие и жалкие слова. Она слушала их, как прислушиваются к плеску падающих в воду больших камней. И к бульканию, с каким они идут ко дну. Орельен зашагал по спальне. Руки он засунул в карманы. Пожал плечами. Вздохнул. Остановился у оконной портьеры. Каким-то глупейшим движением провел по ней ладонью. Но, заметив этот жест, отдернул, как обожженный, руку и снова глубоко засунул ее в карман. Потом бросился к женщине, которая потихоньку плакала, он так и подумал «к женщине», и почти закричал:
— Да скажите хоть что-нибудь… скажите хоть слово в конце концов! Я не вынесу вашего молчания. Оскорбите меня, плюньте мне в лицо… Сделайте все, что угодно, только не сидите так и не плачьте про себя, скажите что-нибудь!
Береника снова покачала головой и подняла на Орельена глаза. На того, кто так основательно, так умело разрушил все их существование. Их любовь. Жизнь. Впервые она видела его в состоянии такого раздражения. Ей показалось, что пройдет еще минута, другая, и он обрушится на нее… и во всем будет виновата она одна. Неестественная бледность, покрывавшая еще недавно его лицо, исчезла. На щеках и подбородке выступила синеватая щетина, отросшая за ночь. Бессознательным жестом он сжимал руками лицо, он сгорел бы от стыда, если бы увидел этот жест в зеркале, и от сильного нажима пальцев заметны стали на щеках красноватые прожилки.
— Боже мой, — прошептала Береника, — что вы сделали с нами!
— Но ведь это можно поправить, да, да, поправить, я знаю, что можно, простите меня, хотя ничто не смягчает моей вины, но на самом деле я…
Он прочел в глазах Береники насмешливый ответ: он виноват, но не так безнадежно, как прочие… как все прочие. Она не сказала ни слова, но он физически услышал ее слова, точно они были произнесены вслух, и замолчал, потом заговорил, и в голосе его прозвучало глухое раздражение и отчаяние:
— Я настоящий идиот… Я виноват… — виноват! Но ведь… Ведь можно все начать сначала… Да говорите же, говорите, я с ума сойду от вашего молчания!
С похвальной решимостью Береника старалась преодолеть свою растерянность, преодолеть силу рока. Она попыталась пояснить:
— Бедный мой друг!.. тут ничего не поделаешь, такова уж я… если самая, самая прекрасная вещь в мире запачкана, расколота, треснула, я не могу ее больше видеть… И выбрасываю. Она мне становится ненужной…
Береника зябко передернула плечами, и он узнал ее привычный жест. Он не мог принять этот безжалостный приговор. Просто не мог.
— Вы хотите выбросить нашу любовь?
Она плотнее укуталась в меховую шубку, подсунув одну ладонь под другую, потом потерла их, будто хотела стереть с рук невидимое пятно. Слово «любовь» повергло ее в задумчивость. Она смотрела отсутствующим взглядом. Невыносимое, тяжкое молчание было так же трудно прервать, как и раньше.
— Береника, этой ночью… хотите вы или нет… вы решились на важный шаг: ради меня вы оставили мужа…
Береника взглянула на него и попыталась рассмеяться. Это было просто жестоко с его стороны.
— И не застала вас дома… вот и все!
Внезапно его осенило одно открытие: в ней уже не осталось ничего от той девочки, которую он так хорошо знал, так сильно любил. Перед ним была несчастная, усталая женщина с покрасневшими, ввалившимися, обведенными синевой глазами… Он видел ее в жестоком свете дня, но эта жестокость обращалась прежде всего против него самого. Он не знал, как заговорить с этой женщиной… с этой незнакомкой… да, с незнакомкой… Но в конце концов не перевернулся же мир за эту ночь! Он переночевал с Симоной… Это, конечно, верно… Ну и что ж тут такого! Этот тихий плач Береники! Непереносимо! Он отнесся ко всему случившемуся как истый мужчина, как все мужчины на свете: все они, как один, воображают, что нельзя устоять против их объятий. Против их близости, их силы. Молча, без лишних слов он заключил Беренику в объятия. Она не вырывалась. Он прижал ее к себе, его руки пробежали вниз по ее телу, по-хозяйски, словно по собственной своей вещи, он откинул ее голову, нашел губы, стал ее целовать. Он целовал мертвую… Береника позволяла себя целовать с той страшной пассивностью, которая хуже любого протеста, сопротивления… Но он упрямо не разжимал объятий, замыкавших теперь пустоту, он отказывался признат