Сенатор удивленно посмотрел на сына, неизвестно почему впавшего в такое бешенство.
— В конце концов я тебя просто не понимаю, Эдмон, — произнес он. — Мне кажется, что моя карьера… Ведь твой отец будет министром или в крайнем случае помощником государственного секретаря!
Нет, ей-богу, сенатор просто неподражаем. Эдмон взглянул на себя в зеркало: лицо красное, нафикстуаренные волосы растрепаны, — это он во время разговора испортил себе прическу… и на кончиках пальцев неприятное ощущение жира. А тут еще Береника, Люсьен и все прочее! Он даже захрипел от злости. Не говоря уже о Бланшетте, которая последние дни ведет себя совсем странно.
Все образовалось после отъезда Люсьена.
На следующий день явилась за своими вещами Береника. На ней было платьице, купленное в «Галери Лафайет», и вид не особенно блестящий.
— Где изволила ночевать, детка? — спросил Эдмон.
Береника ответила уклончиво. У друзей… Каких таких друзей? На этот вопрос Береника вообще не ответила. В конце концов наша крошка достигла совершеннолетия и сама может отвечать за свои поступки! Свидание Береники с Бланшеттой прошло довольно кисло. Хотя никаких интимных вопросов задано не было. Береника извинилась за Люсьена, сказала, что очень сожалеет, но не сможет увезти с собой девочек. Бланшетта трепетала от негодования. Всем своим видом она хотела дать понять той, другой, что ею владеет одно-единственное чувство. Одно-единственное. И что вовсе нет нужды называть его. И чувство это — горькое презрение. Ведь Береника дала слово и не сдержала его, разве не так? Только это и существенно. Разве дело в Лертилуа? О нем даже речи нет. «Да, кстати, мосье Лертилуа звонил несколько раз». Молчание. «А ты… ты скоро расчитываешь вернуться к Люсьену?» — «Еще не знаю, там увидим. Как-нибудь попозже. А вы уезжаете в Межев?»
Тут Эдмона прорвало. Конечно же они уезжают в Межев. И чем скорее, тем лучше. Хватит с него Парижа, парижан, семейных дел! Снег, лыжи… Если кабинет действительно падет, я вовсе не желаю в это время быть здесь, еще раз видеть, как мой высокоуважаемый батюшка будет снова лебезить, суетиться, потеть в приемной у будущих кандидатов в председатели кабинета, питать несбыточные надежды! Только свежий воздух, только природа! В горы, в горы, там забудутся все мелочные заботы.
— Интересно знать, кто такие эти друзья, у которых… Кто они, по-твоему?
Береника уже уехала с улицы Рейнуар, захватив свои пожитки, и Бланшетта на досуге обдумывала ее слова.
— По-моему?! — воскликнул Эдмон. — Ни малейшего представления не имею. Разве что?..
— Ты так думаешь?
Этот вопрос столь стремительно сорвался с губ Бланшетты, что она сама покраснела. Эдмон хохотнул.
— А ты… ты думаешь…
— О чем это ты? Я просто не понимаю.
— Брось, дорогая, ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю.
Он был невыносим. Оба одновременно взглянули на телефон, и каждый заметил взгляд другого. Телефонный аппарат стоял на столике, черный и грозный, как некое новоявленное божество. Эдмон довел свою наглость до того, что поласкал рукой волосы Бланшетты.
— Скажите…
Бланшетта произнесла это «скажите» таким тоном, что Барбентан удивленно поднял глаза. В его взгляде читался вопрос.
— Скажите-ка… В Межеве… Словом, мы не встретим в Межеве мадам Мельроз?
Впервые она прямо заговорила об этом. Но недаром Эдмон занимался спортом. Реакция у него быстрая:
— На сей раз нет, дорогая… У нее ангажемент.
Он повел плечами с таким видом, будто пиджак стал ему тесен. Поди поймай этого человека врасплох. Из любого положения он мгновенно извлекал выгоду. И каждый раз Бланшетта сдавалась, чувствовала себя побежденной.
— Хочешь, я приглашу поехать с нами Орельена? — спросил Эдмон жену с подчеркнутой небрежностью. — Он неплохой слаломист.
— К чему вы это говорите? Ведь вы только что сказали…
— Не беспокойся, я шучу. Раз это тебе не доставит удовольствия… Впрочем, куда ему лыжи с его похоронной физиономией, да еще после этой истории с Нисеттой.
Бланшетта ничего не ответила. Она опустилась в кресло и стала машинально разрезать книгу, которую ей посоветовала прочесть госпожа Круппи, — «Кантегриль», получившую последнюю премию «Фемина-Виэрез».
LIX
С тех пор как Барбентаны уехали в Межев, у Орельена не осталось ни единой живой души, в ком можно было бы найти поддержку, у кого можно было бы узнать хоть что-нибудь о Беренике. Где она? До сих пор в Париже или уже уехала? В иные минуты Орельен предпочитал думать, что она уже вернулась в Р. к своему мужу. Сначала он верил, что эта утонченная пытка молчанием, эта тайна, окутывающая теперешнее существование Береники, ее исчезновение, не может длиться и не продлится долго. Но уже через три-четыре дня терпению его пришел конец. Непереносимая мука становилась болью. В противоположность страданиям физическим. Ах, если он мог еще сомневаться в самом себе, то не сомневался больше в своей любви к Беренике! Не сомневается же человек при виде своей открытой раны. Самое ужасное, самое непонятное — это поведение Береники… Орельен надеялся, что, если он найдет объяснение ее поступкам, объяснит их себе, ему станет спокойнее, не так мучительно больно. Поэтому-то он с такой лихорадочной страстью вглядывался в беспросветный мрак, окутывающий эти несколько изумительных недель, которые он уже звал своим счастьем, как будто… Но к чему оно свелось? Насилуя свою память, терзая сердце, Лертилуа минута за минутой восстанавливал этот уже завершенный этап, эту драму, быстротечность которой поражала его, как чудо. Он предпринял паломничество в те места, где они бывали вдвоем. В кафе на бульварах, где он однажды утром держал ее руку в своей, он с особой остротой ощутил отсутствие Береники. Он стал заходить в это кафе каждый день. Но куда девать ночи? Вновь посещать Люлли он не смел. Не то чтобы Орельен боялся встретить там Симону: в любом случае посещение этого ресторана казалось ему дурным поступком в отношении Береники. В Париже было достаточно мест, где бы он мог размыкать свою бессонницу. И все-таки теперь он возвращался к себе домой самое позднее в полночь. Какому нелепому предрассудку повиновался он, какому следовал странному ритуалу, так быстро порвав со своими былыми привычками? Жизнь его была выбита из колеи, и новый ее строй воистину принимал характер добровольно наложенной на себя кары. Он страдал от того, что сидел дома, страдал от того, что прекратились его прогулки по парижским улицам, страдал от того, что отныне сам лишил себя музыки, общества женщин, алкоголя, ярко освещенных залов, — словом, того искусственного рая, не побывав в котором просто не мог раньше заснуть. Он стал похож на курильщика опиума, который сразу отказался от употребления наркотика. У него начались нервные тики. Как медведь в клетке, бродил он по тесной квартирке. Мадам Дювинь не узнавала больше своего хозяина. Нарушился весь порядок дня, случалось, что он, измученный бессонницей, заваливался в постель в полдень, в час дня, даже не раздевшись, а потом наступала ночь. Париж загорался всеми огнями, приходили воспоминания и гнали сон.
На этой неделе произошло два события.
Первое событие ознаменовалось появлением рассыльного, доставившего как-то утром пакет господину Лертилуа. Портрет Береники кисти Замора: его прислали по адресу после закрытия выставки. Случилось это в присутствии мадам Дювинь, и можно себе представить, какие начались крики, расспросы, а особенно комментарии! Орельен еле сдержался, чтобы ее не убить.
Когда портрет был повешен в спальне напротив гипсовой маски, Орельену показалось, что он сходит с ума. Просто гнусная шутка. Эта пляшущая гримаска на обоих рисунках, наложенных друг на друга, — Орельен вообще недолюбливал современную живопись, а теперь люто ее возненавидел. Хорошо же оно, их искусство, если Замора считается властителем дум. Получалось так, будто «современное искусство», как некий подозрительный персонаж, применило против него, Орельена, недозволенные приемы. Уловить и запечатлеть двойственное выражение лица Береники, и в такой момент! — это значило заведомо выиграть у него партию. Замора обращал себе на пользу множество вещей, не имевших никакого отношения к живописи. Орельен был недостаточно философом и не мог поэтому знать, что так бывает со всеми произведениями искусства. В конце концов этот рождавший смятение портрет был водворен в спальне и на целых два дня отвлек Орельена, ибо благодаря ему к самым тайным, самым мучительным мыслям примешивался туман рассуждений, далеких и от тайны и от муки. Потом мало-помалу портрет потерял свою власть над Орельеном, а маска, висевшая напротив, вновь стала наваждением.
Вторым событием была записка от Адриена Арно, который приглашал господина Лертилуа зайти в контору на улице Пилле-Виль.
Орельен пошел. Пошел с бьющимся сердцем, боясь и надеясь получить хоть какую-то весточку. Но никто не говорил с ним о Беренике. Однако только о ней и спрашивал взор Орельена. С первой минуты странная идея обмена Сен-Женэ на акции общества «Мельроз» была для него связана с Береникой. Чем именно связана, он понимал лишь смутно. Адриен Арно говорил с Лертилуа об его участии в акционерном обществе, как о вполне решенном деле. Господин Барбентан придерживается такого же мнения. Впрочем, его предложение по сути дела является нежданной-негаданной удачей. Когда Арно говорил, казалось, что он все время прищелкивает языком. Мысленно, конечно, ибо Адриен Арно как никто другой представлял собой в деловом отношении живое воплощение достоинства и солидности.
Мог ли Орельен отказаться от этого предложения? Разве не прямой его долг загладить свою вину перед Береникой? Разве не должен он ради нее принести в жертву свое беспечально буржуазное существование? Так пусть же Сен-Женэ явится очистительной жертвой. Спорить и мелочиться было бы просто низко с его стороны. Да и дело-то, по-видимому, верное. Все смешалось в голове Орельена — деловые соображения, жертва, Береника и Сен-Женэ. Вроде как на портрете Замора. В область финансов вторгались совершенно посторонние моменты, что придавало этим деловым переговорам странный, почти головокружительный характер. Возможно, он совершает большую глупость. Он презирал бы самого себя, если бы не совершил этой глупости. Он искал в своих поступках корыстной подоплеки. Уж не собирается ли он облапошить Эдмона? А впрочем, не он затеял все это. Орельен дал свое согласие.