— Замолчите!
— Конечно, самое простое не слушать! А все-таки как быстро дело пошло… От меня — к тебе… а ты еще хочешь из-за нее себя убить. Чушь какая!
— Нет, вы ее никогда не любили. Я это чувствую, чувствую…
— Только потому, что вижу, какова она есть? Не обманывайся на этот счет, малыш, по-разному ведь видишь, сегодня одно, завтра другое, может быть, даже так и должно быть, когда любишь… Но разве это тот же образ, который ты носил в себе раньше, прежде чем она появилась, подумай сам, а? Будь искренен. Разве не так? Любовь! Я, конечно, прошу прощения за свои мужские взгляды, раз они тебе так претят… но ничего не попишешь… Для меня, если хочешь знать, Береника была просто молоденькая девушка… видишь, до чего может человек поглупеть!
Он рассмеялся неестественным смехом. Поль поднял голову и посмотрел на Орельена. Сейчас Орельен меньше всего походил на того Лертилуа, каким его рисовал себе Поль. По лбу сбегали капельки пота. И выбрит нечисто… Впервые Поль заметил, как сильно выдаются у Орельена скулы и какое у него длинное лицо. Молоденькая девушка… не так уж глупо было видеть в Беренике молоденькую девушку! Известно, эти господа из определенного круга имеют слабость к молоденьким девушкам…
— Значит, если бы она была молоденькой девушкой, как вы выражаетесь, вы любили бы ее по-настоящему? Не комедии ради? А если она все-таки жила со мной, стало быть, она ни на что другое не годна, как на свалку, так, что ли?
Полю хотелось сказать слишком много, но мысли мешались в голове. Однако Орельен его понял, случайно уловив гневные нотки в этом хаосе слов.
— Во-первых, кто тебе говорил о молоденьких девушках? — Орельен забыл, что говорил именно он. — Любовь это вовсе не постель.
— Верно. Но то, что вы называете постелью, вовсе не грязнит любви. Я не дух святой, в отличие от вас, милостивый государь.
Орельен пожал плечами. Он не испытывал против этого мальчугана ни малейшего раздражения. А тот продолжал:
— О, я прекрасно вас понимаю. Вы и господа, подобные вам, оставляете за женщиной, изменившей мужу, право на вашу любовь, но при условии, что она изменила бы ему только раз. Муж — он не в счет. В ваших глазах замужняя женщина — это почти девственница. Еще можно уважать женщину, у которой был всего один любовник… если, конечно, она искупила свою вину слезами… жила всю дальнейшую жизнь этим воспоминанием… Да бросьте вы!
Неужели Поль Дени мог всерьез возмущаться по такому поводу? Сам Орельен никогда на эту тему не размышлял, но, если говорить откровенно, именно так он рассматривал брак, супружескую измену… Идеи, правда, не особенно новые, не особенно оригинальные, но разве тут до оригинальности? Да, женщина могла пасть в его глазах именно потому, что бросилась на шею этому мальчугану, какому-то Полю Дени. Так, чудесно. Если бы Береника из Парижа проехала прямо к своему Люсьену, не сворачивая в Живерни, Орельен хранил бы о ней иные воспоминания, и некое чистое видение, возможно, преследовало бы его до конца дней. Она могла бы стать, остаться его любовью. Но Береника, запятнавшая себя… И, однако, что, собственно, меняет наличие этого бледного интеллигентика? В прежние времена женщина, имевшая одного любовника, считалась погибшей. А в чем же сказывается наш прогресс сегодня — в том, что ей запрещается иметь двух? Но в таком случае зря разоряется крошка Дени! Орельен уже не слушал его. Он думал о своей матери. В жизни его матери был только один мужчина. Только один, помимо мужа. Так, во всяком случае, думал Орельен, но что он знал наверняка? Впрочем, он судил о женщинах не по своей матери. У него были свои собственные идеи о жизни, о любви. Такие ли уж свои? Немало мужчин придерживались того же мнения. Но у кого есть свои собственные идеи? Сто человек разом думают: «Выглянуло солнышко», — думают так просто потому, что солнце действительно выглянуло.
— Не перейти ли нам в другое кафе? — предложил он. — Нельзя же вечно сидеть здесь.
К тому же у него кончились сигареты.
За дверью их встретила ночь, все та же теплая ночь. Одна из тех парижских ночей, когда так не хочется идти домой, ложиться в постель, когда в каждую улицу проникаешь как в тайну, когда каждое слово, оброненное прохожим, кажется началом завлекательной истории, и каждая женщина, ищущая приюта под покровом мрака, кажется застигнутой врасплох. Улица Нотр-Дам-де-Лоретт, улица Фонтен… Где-то дальше и выше блестел огнями «Мулен-Руж». Вид дежурной аптеки на перекрестке снова вернул их к разговору о муже Береники. Они прошли мимо ночного ресторанчика, заполненного женщинами с цветами в руках, элегантными мужчинами. Площадь Бланш тоже сияла огнями, и, несмотря на поздний час, на террасах кафе сидели люди. Ярмарка на бульварах уже закрылась и сейчас, не освещенная электрическим светом, напоминала скопище призраков. Возле «Мулен-Руж» в розоватом дыхании, вырывавшемся из дверей дансинга, белела кучка американских матросов.
— Не знаю почему, но эти люди меня раздражают, — заметил Орельен. — Да и не меня одного…
— У меня среди американцев есть хорошие друзья, — отрезал Поль.
— Какое это имеет отношение?
И в самом деле, какое это имело отношение? Впрочем, когда речь зашла о неграх, Орельен убедился, что Поль Дени держит их сторону. Яростный их защитник. Разговор, естественно, перешел к другим вопросам — к джазу, «низшим расам». Он, Лертилуа, считал, что негры вполне способны воспринимать культуру… взять хотя бы того, кто получил последнюю Гонкуровскую премию… но это не значит, что… В сущности, он лично был ни за негров, ни за американцев.
— А Береника, малыш, что, по-твоему, она на сей счет думает?
Вопрос был задан насмешливым тоном. Орельен вдруг с удивлением подумал, зачем он попал сюда, зачем всю ночь провалял дурака с Полем Дени? Очевидно, только по той причине, — и ни по какой иной, — что этот мальчишка жил с Береникой. Иначе им нечего было бы сказать друг другу.
Табачное заведение, где Орельен решил купить пачку сигарет «Лакки страйк», осадили подвыпившие бело-голубые американские матросы, все это светлокожее и рыжеватое человеческое стадо толкалось у стойки, гоготало, перекликалось гнусавыми голосами, похожими на звуки фонографа, под беспощадно ярким светом электрических ламп, в обществе девиц, цеплявшихся за локоть своих гигантов-кавалеров. Орельен подумал о Симоне. Должно быть, удачная для нее получилась неделя. Группа французов, из местных завсегдатаев, любовалась этим зрелищем, сидя на скамейках, засунув большие пальцы за проймы жилетов, из-под которых виднелись слишком роскошные разноцветные сорочки. Дама за кассой, хорошенькая брюнеточка, совсем захлопоталась. Отдавая Орельену сдачу — монету в пятьдесят франков, она извинилась. Во рту сбоку блеснул золотой зуб.
На улице послышались крики, шум. Людей словно пневматическим насосом вытянуло из табачного заведения, зрители повскакали с мест, Поля тоже вынесло наружу; Орельен, который держал в руках сдачу, не зная куда ее девать, не сразу разобрался в происшедшем, тем более что пестрые сорочки загородили ему дорогу. А случилось то, что на террасе окончательно захмелевший американский матрос схватил за ножку и поднял в воздух мраморный столик. Женщины завизжали. Вдруг все увидели высокого, худощавого негра, в светло-сером фланелевом костюме, поднятые для защиты руки, опустившийся на его голову столик… Удар пришелся по лицу, брызнула кровь, столик снова взлетел в воздух… началась страшная давка, матросы стеной окружили насильника, со всех сторон неожиданно появились негры, налетели низкорослые парни в зеленых и розовых сорочках, играя мускулами, и в шумной ярости уже оттеснили голубых матросов, а те хватали их за плечи своими огромными лапищами, ярко-розовыми в свете электрических лампочек.
Орельен тоже вышел на улицу. Казалось, что по площади Бланш прошла мощная струя воздуха: со всех сторон в направлении табачной лавочки неслись люди, как подхваченные самумом песчинки. Позади них образовывались провалы, пустоты, а по асфальту нерешительно скользили случайно забредшие сюда два-три такси. На противоположном тротуаре, на перекрестке улиц, устремляющихся к центру города, цепочкой выстроились женщины, вопившие во все горло, сами не зная, почему они вопят. И все возрастало глухое рычание вокруг палаток неосвещенной ярмарки. Площадь окрасилась заревом убийства.
Голоса американских моряков перекрывали гул толпы, форменные белые кители окружили, заслонили собой пьянчугу, мраморный столик остался в руках матросни, и это напоминало самый жаркий момент игры в регби. Противники инстинктивно обступили моряков, которые старались образумить своего обезумевшего дружка, вопившего во всю глотку: «Bloody nigger!»[28] И вся площадь содрогалась от хмельного и мятежного духа, от возмущения девушек и их кавалеров, от страха и ярости негров, стоявших чуть позади своих неожиданных защитников; кое-кто уже вытаскивал нож.
— И как полагается, ни одного полицейского, — проворчал официант рядом с Орельеном.
Толпа сомкнулась вокруг матросов, теснила их, наступала на них, безмолвная и гневная. А те старались скрыть виновника. Перед «Мулен-Руж» пострадавший показывал разбитое в кровь лицо своим соотечественникам, более темнокожим, чем он сам. Теперь, когда по его лицу струилась кровь, стало видно, что это был очень светлокожий негр. Кто-то подозвал такси, и четверо или пятеро матросов старались втолкнуть туда своего товарища, который, ничего уже не сознавая, все выкрикивал: «Bloody nigger!» Люди ухватились за колеса. Шофер беспомощно размахивал руками. Тронуть машину с места было невозможно… Раздались крики: «Смерть им!» Шофер перетрусил: вступил в переговоры, ему отнюдь не улыбалось везти матросов, когда на машину наседала толпа.
Один из моряков, успевший забраться в такси, встал и хотел обратиться к толпе с речью. Послышались ругательства. В моряка полетели камни. Он прикрыл голову обеими руками. Незапятнанная белизна морской формы вносила какую-то странную ноту в накаленную атмосферу этой Варфоломеевской ночи. Вдруг с противоположной стороны тротуара, там, где сходятся улицы Бланш и Фонтен, отделился от толпы один из негров, в песочного цвета пиджаке, неестественно огромного роста; он бежал к машине, втягивая голову в плечи, как бы готовясь к прыжку. Двигался он так быстро, что в мгновение ока очутился у двери такси.