Орельен. Том 2 — страница 61 из 66

— Все то же… да… мы пришли на смену дивизии, которая вчера сменяла нас. Сначала нас погнали на юг, якобы из-за того, что с запада прорвалась моторизованная часть — так по крайней мере утверждали хорошо осведомленные лица… А на поверку вышло, что мотоколонны и следа нет… чем только они думают… — Он тихо рассмеялся, но вид имел крайне усталый… Принесли на подпись бумаги. Майор простонал: — Что ж, так и будем бумажками тешиться до самой испанской границы. — И, повернувшись к Орельену, продолжал: — Итак, назад пятимся… вечером выступаем, семьдесят пять километров в северном направлении. Прах их возьми! Когда же кончится эта крутня. Попробуйте объясните солдатам, что надо голову сложить, но держаться, когда ни один город не держится, любой штатский нам в лицо смеется и вообще все понимают, что нам каюк! Оставляю вас здесь, Лертилуа, с вашими людьми. Как-нибудь без вас обойдемся на этих веселеньких маневрах. На довольствие зачислим вас к сенегальцам. Если обратно пойдем этим направлением, подключитесь к нашему обозу… Вероятно, завтра вечером. Бидассо, знаете такую реку? — Смеялся майор совсем невесело. Потом стянул лицо складками к удивленно вздернутому носу. — Вы, кажется, воевали в тысяча девятьсот четырнадцатом? Да? Так вот, не советую вам распространяться на сей счет…

Часы шли, но жара не спадала. Жара, пыль и запах бензина. Только небо там, на западе, меняло в просветах между домов оттенки на более мягкие и, не жалея красок, отсвечивало в стеклах окон всеми переливами бархатно-розового и золотистого. Если верить этому освещению, можно было подумать, что деревья за соседней стеной только что проснулись. Орельен прошел в помещение роты. Ребята устроились не так уж плохо. Правда, пришлось долго ждать, пока их впустили, потом разместились кое-как и часок поспали. Но, в общем, ничего. Беквиль позаботился обо всем, — что делать, раз капитан заболел: зуб на зуб не попадает. «Не беспокойтесь, господин капитан, я их полностью обеспечил. Что ж, уходим, значит?» Нет, они остаются. «Пообедаете с нами, господин капитан? Столуемся в школе. Учительница очень миленькая…» Он не может, его ждут к обеду Морели. Но сам он предпочел бы разделить трапезу со своими, разделить их судьбу. А может быть, по-другому сделаем: Беквиль пойдет вместе с ним, там и похарчится? Беквиль отказался из-за учительницы. Настоящий нормандец, здоровяк, любит хорошо поесть, поохотиться, особенно за женщинами, о поражении он и слышать не хотел. А еще говорят, что французы вырождаются!

Медленно, как бы желая выиграть время, шел Орельен к Морелям… Обедать — это значит встретиться за столом с матерью Береники, слепой старухой, с молоденькой аптекарской ученицей, с поклонником Береники, с ее мужем — и поддерживать беседу. Провинциальный кругозор… Аптекарь читал Дюамеля и Жироду. Восхищался Сезанном. Он знал, что надо и что не надо хвалить. И была еще коллекция тарелок. Новое приобретение. Итальянской работы. Орельен вспомнил авеню Ваграм в Париже. Почему именно авеню Ваграм? Возможно потому, что как раз напротив «Ампира» помещался «Керамик-отель».

Самым странным было то, что Лертилуа никак не мог представить себе будущее, даже самое близкое, даже завтрашний день, даже сегодняшний вечер. Добро бы ему еще было двадцать лет… но в пятьдесят?.. Его воображение не рисовало ему ничего — ни продолжения этой бродячей жизни, ни перехода к оседлой. Жоржетта, дети… И все, что стоит сейчас между ним и Жоржеттой с детьми. Ему казалось, что никогда больше он не станет жить той жизнью, что жил до войны. Он не жалел о том, что фабрика разрушена, — просто это была перевернутая страница его существования. Жоржетта. Это ведь вся его жизнь. Береника, сорокалетняя Береника — и несравненная свежесть этой молодой матери, такой белотелой, такой плотской, такой милой сердцу… Он вдруг отдал себе отчет в том, что все время поступал так, словно собирался увести с собой Беренику, жить с Береникой, забыть обо всем прочем ради Береники. Он испытывал на себе всю притягательность этого женского облика, всю чудовищную силу ее любви. Не пора ли опомниться! Вряд ли Орельен был главным предметом размышлений Береники все эти годы. Вспомним Поля Дени. Орельен говорил себе это, но это, казалось, не имело силы в применении к нему. Он сам был потрясен прочностью этой двадцатилетней, почти двадцатилетней, привязанности. У него было чувство вины перед Береникой. Он хотел бы загладить эту вину. И сколько ни укрощал себя напоминаниями о Поле Дени, ничего не помогало. Береника… Если бы можно было иначе завершить ее историю, создать апофеоз любви. Наконец-то он мог стать чем-то возмещающим страдание, подобно христианскому раю. Во всех этих мечтаниях было и величие любовной трагедии, и эгоизм пятидесятилетнего мужчины, которого страшит молодость его жены. Впрочем, сейчас он не вспоминал о жене. Мысль об увядании, когда Орельен прилагал ее к Беренике, только усиливала вихрь его чувств в самом романтическом смысле этого слова. Он думал, «как она переменилась», и испытывал умиление перед самим собой.

Из окна донеслись призывы радио. Голос, проникнутый зверской ненавистью, выкрикивал: «Командирам частей произвести перекличку своих людей! Следуйте инструкции, которую вручат вам порученцы, имеющие карточку желтого цвета». Что это значило? Орельен пожал плечами.

VI

Обедали во дворе за круглым столом с голубой скатертью и с такими же салфетками; перед каждым стояло три стакана из толстого граненого стекла. Закат окрасил землю ярко-оранжевым светом, к которому уже примешивались густые тени, темно-синей, как море, полосой рассекавшие на две половины стол со всеми за ним сидящими; и только фигуру старой слепой дамы коварно выхватил из этой группы ярко-розовый солнечный блик. Обе прислуги — шестнадцатилетняя крепкая девочка-подросток, которую Орельен уже видел, и полная женщина с изможденным, землистым лицом — хлопотали вокруг стола, расставляя блюда, серебряную утварь, распространяя запах супа. Жизель была в черной юбке и прозрачной белой блузке, под которой разбегались во всех направлениях розовые ленточки; только у очень молодых и смуглых женщин лица дышат такой свежестью, свежестью горного родника. Но в улыбке была вульгарность. Морель, должно быть, просто обожал ее. Как ни старался он уделять внимание остальным — завел разговор с высокой, грустного вида девушкой, кажется кузиной, брюнеткой в полосатом платье, которая отвечала ему односложно, отрывисто; несколько раз поворачивался всем телом к капитану, с каким-то беспокойством в глазах; передавал блюда Беренике; что-то говорил мужчинам — и все же было очевидно, что все мысли его о Жизели, о том, что ест Жизель, что пьет Жизель, об одиночестве Жизели в этом кругу, где ею, быть может, пренебрегали. Был он круглый, налитый жиром, непрестанно двигался, отчего пустой рукав неуклюже взлетал и болтался в воздухе. Напротив него сидел Гастон — худой, с костистым болезненного цвета лицом, которое так блестело, что не заметны были даже воспаленные пятна на скулах. Все, в том числе слепая дама, говорили очень громкими, очень неестественными голосами. Молчание было только там, где была Береника, где было светлое увядание Береники. Орельен заметил две глубокие складки, пролегшие по обеим сторонам ее рта. При взгляде на мать можно было представить себе, что станется с этими линиями лица, которыми так точно измеряется глубина разочарования. Но Береника умела согнать эти складки принужденной, застывшей улыбкой, которая казалась вечной, как вечными казались эти девятнадцать лет. Отяжелевшие веки скрывали черноту ее глаз, знакомый взгляд. На веках лежал легкий налет цвета охры, быть может, это была пудра, слишком темная для кожи Береники — быть может, просто отсвет заката. У всех были влажные от пота лица. Кроме Береники. Трудно было найти в ее чертах сходство с портретом Замора, и все же Орельен невольно вздрогнул — что-то, напоминавшее гипсовый слепок, маску утопленницы, сохранилось. Береника не переоделась к обеду, только надела коралловое, в шесть ниток ожерелье, без всяких претензий на изящество или богатство — такие кораллы встречаются у всех торговцев сувенирами во Флоренции. Голову она чуть вытягивала вперед, казалось именно под бременем этого розового ошейника. Рыжая собачка прыгала возле Береники.

Слова, которые говорились, сами по себе почти ничего не значили, разговор тянулся вялый, пустоватый. Во всех этих растрепанных мыслях, в жалких обрывках фраз, свидетельствовавших о том, что каждому интересно было только свое, в пустых словах, где пересекалось несколько жизней, Орельен мог уловить только одну общую черту, и то она, быть может, отражала его собственные, тайные, напрасно подавляемые мысли. Поражение. Никто ни словом не заикнулся о поражении, а между тем оно окрашивало собой стекло стаканов, металл приборов, сквозило в неловких улыбках и равнодушных речах. Это была все та же формула, ее угадывал каждый, ибо носил ее в себе. Она звучала примерно так: «Но разве это возможно, о боже!» Не далее как сегодня кто-то сказал Орельену: «Представьте себе, что мы вышли бы победителями…» С горечью, напоминавшей опьянение, он старался думать, что было бы только хуже, если бы мы «вышли победителями». Надобно привыкать к поражению. Упражняться. Метод Куэ. Как же мы уживемся с поражением?.. Ибо придется уживаться. Он вздрогнул: с ним говорила Береника. Что он ей ответит? Эта встреча спустя почти двадцать лет тоже была своего рода катастрофой. В сущности, ему приходилось делать усилия, чтобы в этой чужой женщине узнавать душу своей любви. Представление о Беренике он сохранил в себе, но Береника подрывала это представление. Он невольно подумал, — не без горечи, — что так было у него не только с любовью Береники. Береника… Франция…

Что общего между Францией его молодости, войны 1914 года, и этим разгромом, беспорядочным бегством по дорогам Юга? Как? Эти молодые люди на велосипедах и девушки в трусиках — это Франция? Нет, нет, нет. Республика — но не Франция. Откуда у Орельена такие мысли? Кто-то нашептывал ему эти слова. Но он уже не помнил кто. Вероятно, слова эти носились в воздухе, вероятно, повторяя их, легче было жить, переносить позор. То же самое и с Береникой. А впрочем, где тут Береника? Не Береника эта состарившаяся женщина. Его Береника — гипсовая маска, юная и бездыханная, навечно прекрасная. И Франция — та, которую он любил, — тоже была мертва, а то, что вокруг, — не Франция это! Счастлив, кто любит мертвую, он творит ее образ по вдохновению, она не может говорить, и нечего опасаться, что она скажет неугодные тебе слова…