Орельен. Том 2 — страница 63 из 66

— Чего прижались? Еще жарче от вас!

Опустошенный край, безмолвный. Опустошила его не просто война. Он сам носил в себе, как раковую опухоль, источник своих бед. Заброшенные поля, а за ними и жилища. Пустыня. Издали она еще кажется обитаемой. Пустыня, где растут деревья и есть вода. Безлюдье. Странно очутиться здесь тому, кто прошел по дорогам отступления и страшного исхода миллионов обитателей Франции. Эти деревья, эти дороги и стены покинутых домов еще не знают о катастрофе, не знают, что рядом прошел через город людской поток, оставив в стороне пустые дома, целый край, огромный, как огромно наше горе. Кажется, что эта земля готовится принять хлынувший сюда человеческий поток, поток армии, что этим человеческим морем затопит весь край, до последнего камушка, до последней ложбинки. Как бы не так! Всмотритесь в этот пейзаж! Он таит в себе неведомую глубину. Орельен вспомнил слова офицера-драгуна из разведки. Кто-то заговорил о правительстве с участием Лаваля и Петена. И тут-то этот офицер сказал: «Все, что угодно, но только не Лаваль. Если будет Лаваль — я скрываюсь в маки, я готов стать заговорщиком!» «Должно быть, этот офицер просто франкмасон, — думал Орельен. — А почему он мне вспомнился сейчас? Знаю — это когда я подумал о неведомых глубинах этого края… Мы вступаем в эпоху заговоров, неожиданностей… Глубины страны… Есть такие глубины, до которых даже эхо не докатится… А может быть, как раз эти пространства… Для людей, которых преследуют…»

Машина въехала на заросшую сорняками тропу; рядом с совсем новенькой деревянной изгородью виднелся кусок облупившейся каменной стены. Всех, сидевших в машине, подбросило толчком. Береника ускользала от Орельена, как будто спасалась от опасности. В саду доцветали никем не тронутые розы; тут же был небольшой огород с кучками навоза на грядках.

— Подождите, настоящий сад у меня по ту сторону дома, — сказал Гастон.

Вошли в дом, где не горело ни единого огонька. Электричество сюда не провели. Гастон старался во мраке просторной, с низким потолком комнаты нашарить керосиновую лампу.

— Антонио! — крикнул он. — Куда он, к чертям, запропастился?

Открылась дверь, и на стене смежной комнаты тускло мелькнуло пятно окна, выходившего в сад.

— Антонио!

Господин Морель объяснил:

— Это испанец Гастона.

Какой испанец? Лампа слабо осветила комнату: не то деревенская кухня, не то библиотека. На полках стояли запыленные книги, на заднем плане — камин с остатками раскиданных догоревших поленьев… Орельен заметил, что черты печальной кузины Мореля оживились при этом призрачном освещении: очевидно, тут она — в своей стихии. Что касается Жизели, то ясно было, что она тут не впервые. Жизель открыла маленький шкафчик, достала стаканы и с сожалением объявила, что бисквитов совсем мало.

— Сколько нас? Пятеро, шестеро? Шестеро, включая меня!

Береника остановилась у небольшого зеркала в золоченой рамке времен короля Луи-Филиппа и стала молча поправлять прическу.

— Да, — сказал Морель. — Антонио — это испанец Гастона. Он его приютил, чтобы доставить удовольствие Беренике. Знаете, тогда — после их поражения.

Слово «их» Морель, вероятно, впервые произнес с таким нажимом.

Обоим собеседникам стало неловко. Морель стыдливо хихикнул:

— А теперь — поражение наше!

…Чтобы доставить удовольствие Беренике, Орельен спросил:

— А почему, собственно, это должно было доставить удовольствие Беренике?

— Разве вы ее не знаете? Всегда у нее какие-нибудь комитеты; сама себе придумывает работу… Потому что у Гастона совсем другие убеждения: он связан с «Аксьон франсез». Но Антонио ему полезен: и дом охраняет и работает в поле. Сам Гастон живет в городе, снимает там комнату. А дом этот — его отца. Вероятно, слышали: он был выдающийся ученый, даже писал стихи на провансальском наречии… Да, да.

Гастон вернулся в сопровождении коренастого черноглазого крестьянского парня с добрым, милым лицом. На нем были синие полотняные штаны, рубашка цвета хаки с открытым воротом и засученными рукавами. Парень затараторил что-то на своем языке (Гастон, видимо, понял его) и поставил на пол большую корзину, наполненную белыми черешнями.

— Здравствуй, Антонио! — закричала Жизель.

Тот поклонился; лицо осветила широкая улыбка. Орельен глядел на него и невольно повторял про себя слова Мореля насчет интереса Береники ко всяким комитетам и прочему. В этом было что-то новое, загадочное, тоже какая-то глубина, — своя, скрытая от глаз человеческих глубина. Орельен вспомнил, что точно такие же мысли о глубине вызвала в нем здешняя природа.

Внесли вторую лампу, и в комнате сразу стало веселее; на стене висел женский портрет времен Феликса Фора и диплом какой-то сельскохозяйственной выставки, о котором что-то пыталась рассказать Орельену печальная кузина. Но Орельен продолжал смотреть на Беренику, разговаривавшую теперь с испанцем. Он пожал плечами, сам удивляясь своим нелепым мыслям. Неожиданно послышалась музыка. Это — во мраке кухни, как будто спросонья, заиграло пианино, еле видное под грудой нотных тетрадей и под фарфоровой жардиньеркой, подпрыгивавшей от ударов по клавишам. Гастон играл «Прелюд» Шопена.

— Давай джаз! — закричала Жизель. — Вы еще не знаете, какой чудак этот Гастон: он не выносит ни радио, ни патефона.

— Вот именно, — подтвердил Гастон, — все, что угодно, только не радио!

Вполне можно было понять эту неприязнь к радио: чего только не наслушались в последние недели здешние жители, у которых имелись приемники!

— А помнишь, — говорил Морель, обращаясь к Жизели, — нынешнюю весну сколько тут было сирени.

Жизель, конечно, помнила, но сейчас сирени не было, а знаменитое вино Гастона так и не приносили. Не переставая играть, Гастон сообщил, что Антонио уже пошел за вином… А вот и сам Антонио в сопровождении Береники!

— С каких это пор Береника говорит по-испански? — осведомился Орельен.

— О, она изучила испанский язык, — ответила кузина. — Береника всегда чему-нибудь учится — не испанскому, так стенографии.

Трудно было понять: одобряет кузина склонности Береники или нет. Музыка вдруг смолкла. Послышался голос Жизели:

— За стол!

Поданы были черешни, пирожки, острый сыр и белое вино. Ради такого белого вина стоило даже совершить сегодняшнюю прогулку. Да и коньяк, собственноручно поданный хозяином дома, почти не уступал вину, как, впрочем, и ликер для дам — дар господина Мореля. А все-таки предпочтение было отдано вину. Выпили еще по стаканчику и спросили у капитана, не желает ли он захватить с собой пару бутылок для своих товарищей.

— Что ж, пожалуй.

Морель продолжал все так же неутомимо болтать. О войне, о своем фарфоре; делился воспоминаниями о себе и о Жизели. О Жизели — и уже воспоминания! Кузина, немного под хмельком, затянула всем знакомую песенку из фильма. Из какого же фильма? С участьем Анри Гарра. Он там играет студента, который уезжает в провинцию… Гастон показывал Орельену старый семейный альбом, фотографии отца. Картинно запрокинув голову, Гастон вдруг стал декламировать поэму, написанную, как показалось Орельену, на провансальском наречии. И сам упивался своим чтением. Орельен делал вид, что слушает: глаза его были обращены к Беренике, безмолвной, задумчиво глядевшей в черную пустоту Беренике; она сидела, не двигаясь, только пальцы нервно вздрагивали, кроша остатки бисквита. Несколько раз прозвучали взрывы громкого смеха. Конечно, Жизель. В дверях появился испанец и снова быстро проговорил что-то, что заставило Гастона повернуться в его сторону.

— Нет, нет, Антонио. Не надо. Спасибо.

За окнами запел лягушачьими голосами синий мрак.

— Как жарко! Вы не находите? — сказала Береника.

К кому обращалась она? Ко всем и ни к кому. Во всяком случае, не к Орельену, не в первую очередь к Орельену. На эти слова ответил Гастон, но — не ей, а Орельену:

— Не желаете ли посмотреть сад?

Было и в самом деле жарко. Белое вино ударило в голову. Орельен прошел в смежную комнату, еле освещенную пучком света, шедшего из кухни, и задержался, пропуская впереди себя Беренику. Они остановились у самого входа в сад. Подождали. Никто не последовал за ними.

Ночь стояла безлунная, беспросветно-темная. Сад казался черной ямой с утонувшими в ней каштановыми деревьями. Он вытянулся в длину между двух приземистых стен, за которыми угадывалось поле. В углу сада возвели что-то вроде дачной беседки: скамейка, круглый стол. Сад был запущенный: дорожки заросли, опавшие каштаны валялись под ногами. Молча продолжали они идти вперед, словно этот отрезок пространства мог и впрямь отдалить их от дома. В конце сада стена нависала, как балкон, над полем. Все исчезало в густом мраке, не позволявшем ощутить даже очертания пейзажа. Жара так и не спала. Стрекотали кузнечики.

— Как удалось этому испанцу избежать концентрационного лагеря? — спросил Орельен.

Он спросил лишь потому, что хотел звуком собственного голоса нарушить эту тишину, рассеять разлитую во всем тревогу. В ночном саду Береника снова стала милой его сердцу Береникой 1922 года. Орельен удивился, поняв, что Береника услышала его вопрос. Да, услышала. И ответила почти бесстрастным голосом:

— У Гастона есть связи… Он поручился за Антонио.

Орельену показалось вдруг, что все существует лишь для того, чтобы он, Орельен, мог измерить пропасть, отделяющую его от Береники.

— Вам нехорошо, дорогой друг?

Вопрос прозвучал в темноте, как звон случайно задетой струны. Ему хотелось бы сказать Беренике… Не в их власти выбирать… Молодость не вернется; но ведь они стали песней друг для друга. И это останется. Он сказал только:

— Береника.

Ее имя растворилось в бездонном молчании, в молчании, способном поглотить все, что он никогда не решался сказать ей, все, что он ей уже никогда не скажет.

— У вас ведь есть дети, — сказала она. — Как это странно, как чудесно… Завидую вам. Я была бы рада увидеть ваших детей. Может быть, мальчик похож на вас, а у девочки — ваши манеры.