— Вот и все.
Подумать только: он мечтал увести отсюда свою Беренику, все бросить ради нее, мечтал возродить драму восемнадцатилетней давности! Правда, он ведь был болен, лежал в жару… И все же нельзя, чтобы жизнь кончалась поражением… Вдруг какой-то иной, горький, иронический смысл открылся Орельену в этой фразе. И он расхохотался коротким, почти беззвучным смехом.
— Вам смешно? — спросила Береника.
Он извинился.
— Нет, просто у меня промелькнула одна мысль… совсем о другом… Скажите, и вам безразлично… то, что все кончилось?
На этот раз она ответила не сразу, как будто ждала, чтобы его вопрос отзвучал в окружающем мраке.
— Нет… то есть… если бы можно было об этом говорить спокойно… Но разве это мыслимо, когда имеешь дело с мужчиной, с глупейшим мужским самолюбием, мой дорогой Орельен…
Он заметил, что Береника как-то по особому подчеркивает слова «мой дорогой», но отнюдь не злобно и не равнодушно их произносит, а так, как если бы говорила о покойнике…
— Мой дорогой Орельен, — повторила она. И он не поручился бы, что она не плачет.
VIII
Угощение арманьяком Гастон задумал как некий сюрприз; арманьяк был подан после ликера, после коньяка, весьма, впрочем, недурных, и должен был стать гвоздем этого вечера. Результаты артистической изобретательности Гастона не замедлили сказаться. И прежде всего на господине Мореле. Господин Морель впал в сентиментальность, в невероятную сентиментальность… а с Жизелью что делалось — даже трудно передать, да и с кузиной тоже… Однако было уже поздно, и Береника решила прервать своего разговорчивого мужа, ронявшего странные фразы насчет особых обстоятельств и событий, благодаря которым господин Лертилуа оказался в их доме, и еще что-то насчет влюбленных взоров Орельена. Береника решила положить всему этому конец и напомнила, что уже очень поздно и что все-таки — война. Гастон сказал, что, конечно, ездить по дорогам запрещено, но что вряд ли кто-нибудь будет специально следить за ними, — у людей есть дела поважнее. Кузина читала что-то из трагедии «Полиевкт» — почему именно «Полиевкт»? Но вот «Полиевкта» она почему-то знала наизусть… «Полиевкта», а не «Амалия, ах Амалия!»
Они вышли и уселись в запыленную колымагу марки «виснер», а когда Гастон тронул с места, их так подбросило, что все повалились друг на друга.
Все сидели на своих прежних местах, и Орельен спокойно обнял за плечи госпожу Морель. Они оба, не сговариваясь, решили вести себя так, как если бы подозрения окружающих на их счет были совершенно правильны: так по крайней мере не придется давать никаких объяснений. Морель шептал:
— Подумать только, Жизель, они встретились! А еще говорят — бога нет!
Услышав эти слова, Гастон как-то странно передернулся, а кузина, водя пальцами по смотровому стеклу, стала рассуждать на тему о том, что стекло не только прозрачно, но и очень хрупко…
Недавно виденный пейзаж теперь набегал на них в обратном порядке: они выбрались из густого, шелестевшего листвой мрака и катили по дороге, где деревья стояли совсем редко. Жары уже не чувствовалось, небо потемнело, должно быть, шли тучи и заслоняли собой звезды. Гастон вел машину явно нервными движениями. Он был не то что пьян, а просто желал как можно скорее добраться до дома и потому немного нервничал за рулем. Странно было ехать вновь по этой дороге, особенно Орельену, который здесь ничего не знал, — он мог лишь смутно, не понимая размера опасности, разделять тревогу человека, сидевшего за рулем.
Чернота неба обостряла тревогу. Мрак угрожающе сгущался. После бесконечно долгих ночей, проведенных в хвосте обоза, странно было катить пусть на разбитой, но все-таки не на военной машине, которая шла куда и как хотела, не стесняемая огромной кольчатой лентой, тянущейся в полной опасностей мгле до самого горизонта. Орельен старался не думать о таких вещах. Просто они возвращаются в Р. — вот и все.
Усталость, усугубленная алкоголем, была сильнее, нежели все хитросплетения воспоминаний, нежели обрывки мыслей, бродивших в его голове. Руку, обнимавшую плечи Береники, свела судорога. И свои собственные изболевшиеся пальцы казались чужими. Однако он не отнял руки. Что происходит в душе этой упорно молчащей женщины? Их разрыв скрывала нелепая ложь, двусмысленное умиление тех других, поддавшихся на обман… Он думал, что их история — этот полный крах их любви, это опровержение любви жизнью, а также — иллюзия любви, непонятной, возродившейся после восемнадцати лет все углублявшегося забвения… он говорил себе… вернее не мог сказать себе того, что подытожило бы, стало бы итогом всего… он ведь не желал сдаваться… Как же так: говорить о крахе любви по поводу такой вот истории, прерванной в самом начале своего развития, по поводу всей ее и моей жизни, нашей общей жизни, пусть об этом не думалось, не вспоминалось… нет, неправда, я об этом всегда думал… И все-таки это было иначе.
При каждом рывке машины их бросало друг на друга, и оба испытывали при этом смущение. Это все равно, что лежать вдвоем в постели после бурной семейной сцены, — и все-таки лежишь и засыпаешь рядом… Новый рывок… Восемнадцать лет забвения… Он думал… Думал: «Вся жизнь, вся моя жизнь…» Он самым дурацким образом растроганно умилялся себе, как те, по недоразумению, умилялись, глядя на них обоих… Возможно, и он тоже умиляется собой только по недоразумению.
Такая ночь, как эта. И то, что происходит сейчас в стране. Орельен чувствовал себя, как животное во время грозы, не успевшее забиться в чащу леса. Его личная история на фоне той большой истории, что свершается вокруг. Мучительная и в то же время беспредельно важная. Минута отдохновения среди пламени пожарищ. Вдалеке раздался глухой шум. Как раз туда и вела дорога.
— Слышите? — крикнул Гастон.
— Да. Танки, наверняка танки. Откуда? Может быть, это вернулась дивизия или мы оставляем город…
Грохот, поначалу громкий, становился глуше, смягченный ватным покровом мглы. Должно быть, Р. уже недалеко. Между ними залегла вся тяжесть молчания Береники. Те, что сидели сзади, пытались о чем-то говорить. Гастон переключил скорость, машина выехала у перекрестка на шоссе. И вдруг…
— Что это такое? Что случилось? Что происходит?
Разноголосые возгласы замолкли в скрежете тормозов, машина резко остановилась… Пулеметы. По-птичьему просвистели пули, показался огонь. «Вот оно, — подумал Орельен, — я ранен». Рука его налилась тяжестью, непереносимой тяжестью. Однако боли не было. Должно быть, идет кровь. Та рука, которой он обнимал плечи Береники. Он крикнул Гастону:
— Гоните, не останавливаясь!
Гастон круто свернул машину на проселочную дорогу, отходившую от того шоссе, по которому… а не свернул на шоссе, не растерялся. Молодец… Раздался треск, должно быть, разбилось переднее ветровое стекло. Должно быть, осколками стекла осыпало их.
— Все в порядке? — испуганно спросил вдруг протрезвившийся Люсьен.
— Да, да, — ответил Орельен. Он боялся, что из-за него остановят машину.
— А вы там, сзади? — осведомился полушепотом Гастон. На заднем сидении истерически хохотала двоюродная сестра Береники. Орельен обратился к Гастону:
— Жмите на всю железку, дружок… Вы знаете, куда ведет эта дорога? Нет?.. Главное, свернуть с их пути.
— С их пути? А кто же они?
Вопрос был задан с заднего сидения. Жизель встала во весь рост. Да сядьте вы, черт бы вас побрал, сядьте, Жизель! Аптекарь тянул ее за платье. Дорога была совершенно разбита, машину подкидывало на ухабах.
— Как кто?.. Боши! — ответил Орельен. Он старался не двигать раненой рукой. Должно быть, он потерял много крови. Стреляли, по-видимому, из пулемета, с бронеавтомобиля. Они теперь посылают вперед бронеавтомобили, чтобы прощупать дорогу. В эти дни, желая избежать ненужных потерь, они сначала наудачу прочесывали дороги, отнюдь не стремились обязательно схватиться с противником, выбирали окольные пути… Орельену хотелось потрогать свою онемевшую от тупой боли руку…
Гастон чертыхался. А те на заднем сидении выкрикивали какие-то непонятные сумасшедшие слова:
— Они будут нас преследовать?
— Не думаю, впрочем посмотрите, может быть, вам виднее!
Этот вопрос был адресован Орельену. Он потрогал руку и почувствовал под пальцами мокрое пятно. Кровь, должно быть, стекала из раны по плечу Береники. С минуты на минуту она могла заметить это.
— Береника, не бойтесь, — негромко произнес он…
— Я не боюсь, — шепнула она своим прежним голосом, как когда-то в парижском такси. Орельен почувствовал, что в его душе поднимается какая-то нелепая гордость из-за этой раны.
— Это пустяки, — еле слышно прошептал он на ухо соседке. И она ответила:
— Знаю… что пустяки… — И это даже немножко его обидело.
Конечно, он и сам так сказал: ничего, мол, особенного, — но она уж как-то слишком легко отнеслась к его беде! Вот почему он добавил, только для одной Береники:
— Я ранен…
Но Гастон услышал эти слова и, конечно, притормозил. Он сказал:
— Ранены?
— Да это пустяки, совсем легко!.. — ответил Орельен.
Он почувствовал, что Береника, как-то странно мотая головой, склонилась к нему на плечо.
— Он ранен! — визжала кузина на заднем сиденье. — Господин Лертилуа ранен!
Гастон вытащил из кармана фонарик, и свет желтой метелочкой скользнул сначала по коленям сидевших в машине, потом поднялся выше, к их лицам, в поисках раны.
— Рука, — сказал Орельен, желая помочь Гастону.
Свет упал на его беспомощно повисшую руку, туда, где так тесно прижались друг к другу эти двое, объявленные любовниками, но никогда ими не бывшие; с окровавленной руки Орельена, поддерживавшей Беренику, кровь стекала на ее платье, расплылась на нем крупным пятном, а голову Береника склонила на грудь.
— Береника!
Все вскрикнули в один голос. Глаза у нее были полузакрыты, на губах — улыбка, улыбка Незнакомки, выловленной из вод Сены. Пули пронизали ее насквозь… Она была мертва, и Орельен сразу понял, что она мертва.