Оренбургский платок — страница 12 из 20

Ну вроде все Нюра а то устанеш читат иразбират мои ошибочки Еще прошу уж ладно Нюра поправляй мои ошибочки и сама ставь знаки не понимаю где чиво ставить Ты уж сама определи кому куда бежать Я напишу знаки., – :!;? а ты любиночка скомандуй им по местам.


Да, со знаками препинания, с этими точками-запятыми, Миша мой не ладил. Совсем не мог ими командовать. Был с ними если не на ножах, так беда как в плохущих отношениях и вовсе их не признавал.

На всё вот это письмецо, что в спехе настругал химическим карандашом, одна-разъедина точка прилегла только в самом в конце да где-нигде покидал крючья запятых.

А так рука у Миши хорошая. Буковки живые всё. Глазастенькие. Сыто и весело ровно стоят улыбаются в рядках. Не спотыкаются, не валятся, как у меня, со строчек.


«Не волнуйся мы еще заживём по-настоящему».


Это из другого ветхого ободрышка.


Военная заверюха подломила меня. Месяца на три затолкала в больницу. Туда соседи и принеси суровую открытку. Слева вверху чёрная наша звезда с серпом и молотом в серёдке. И вправо чёрным предписание:


Будь бдителен, сохраняй военную и государственную тайну. Разглашение военных секретов есть предательство и измена Родине.

Справа от адреса штампик с гербом.


Просмотрено Военной Цензурой

Кто же это бросает мне такие строгие послания? Отпускаю глаза на низ. На отправляльщика.

Гм-м…


ППС 1419—1279-й стрелк. Полк 3-й б-н.

Политрук 3-й роты ПТР Привмин.


Переворачиваю почтовую карточку.


15/VII – 42 г.

Уважаемая Анна Фёдоровна!

Уже более двух месяцев как Ваш муж Михаил Иванович Блинов не получает от Вас писем, это отражается на его настроении. Он очень беспокоится о Вас и детях.

Ваш муж, отличный боец Рабоче-Крестьянской Красной Армии и заслужил, что бы ему из дому писали письма почаще.

Может быть Вам нужно в чем нибудь помочь, то в пределах наших возможностей, мы можем это сделать. Если Вы сами не хотите огорчать мужа, то пишите ему почаще.

Напишите мне, если будет время, кк Вы живете.

С приветом

Политрук 3й роты ПТР Привмин


Досекретничалась девка!

Боялась правдынькой тревожить Мишу.

Так он, колотун, сам побёг по буграм[130].

С политруком я не ввязалась в переписку. Неровно стояли. Да и с чего возради чужому человеку свою душу выворачивать?

А Мише покаянно сочинила.

Мол, вконец замоталась. Круглосуточная работа, дети, козы, огород…

Про больницу и не упомянула.

Так он прислал из военной больницы. Из госпиталя. Вот это коротенькое. Помечено двадцать пятым декабря сорок второго. Последнее.


Дорогая моя Нюра я лежу в госпитали в Баку ранен я тижоловато в ноги но наверно мы из Баку уедим в Среднюю в Азию На этот адрест писмо не пиши я тебе сам напишу другоя я тебя только известил, что я ранен Нюра не бойсе что я уже совсем калека Писать больше нечиво дорогая моя супруга По всему видать что после лечения я приеду домой или в отпуск или насовсем лечат нас хорошо

До свиданья многоуважаемая моя супруга Анна Фед и многолюбящие детки мои доча Вера и сыночек Шура Желаю быть в жизни вашей всего наилучшего Блинов М И Писал лежа.


Я знала, в обмен на жёлтинские платки заграница слала нам в страну лекарства.

Может, думала я в ночной проходной за спицами при коптилочке – сторожу на дежурствия керосину не давали; жгла я помалу свой, из дому, на всё про всё получала я того керосину один литр на месяц, – может, думала я, самые разнужные лекарствушки за мои за платки попанут и в Баку на Мишины на ноженьки?

На ту пору в Баку жила его сестра.

В письме она рассказывала, как перед концом Михаил очень просил капусты. Купила капусты, крутнулась нести.

А тут дом обворовали. Паспорт стащили.


Живой рукой выхлопотала паспорт. Примчалась – вечор госпиталь пробомбили и Михаил погиб при военном действии.

Погиб.

В возрасте Христа.

Вскорости пришла мне выключка[131]..

«Сорок пятому году не досталось тетрадей —

За войну всю бумагу похоронки истратили…»[132]

20

У хорошего коня ровный бег,

у хорошего человека твёрдое слово.

В тридцать четыре я овдовела.

Но ещё долго давала вид хороший.

До сорока пяти всё звали девушкой. Всё сватались. Да только была я ко всем мышиным жеребчикам[133] дерзка. С перевивом.

Последний отказ мой был в сорок пять.

Прискакал тогда осенью один саракташский. Нагрянул из самой районной столицы! Стало быть, дери нос к небу. Кавалер всерайонного масштаба! Шишкарь!

Поздоровался с чересчур старательным поклоном, заложил руки за квадратную спинищу метр на метр, распавлинился и ну на рысях молча метаться с перевальцем из угла в угол по комнате, ровно тебе муравей в горячем котле.

Иль его, думаю, волнение забирает, на что никак вроде не похоже. Иль крупно запаздывает ещё куда. А сюда дождюрой его вбило. Пережидает.

А что, думаю, вот забегается бабыляй в смерть? Угорит? На кой-то мне такой барыш? Я и спроси масштабного жениха (а громадища был, с печку):

– А вы извините мне, кургузой душе, мою жёлтинску прямоту. Вы что ж, укушенный[134] будете?

А он как с перевальцем распохаживал, так и распохаживает всё в одной силе.

Чудится, ни под каким видом не слышит.

Только подумала я, что не слышит, как он, чисто тебе в пику, посерёдке комнаты стал хорошим столбом и спокойнушко так входит в ответ. Будто никакой молчанки и шнырянья не было и в помине:

– Нет. Из нетронутых буду я… Не разводник…[135] И дня не цвёл в семейном раю. Но жутко позывает. Оченно чувствительно кизикает меня это дело. Таких в Саракташе и в округе на две тыщи вёрст не водится. Холостой – полчеловека! А в немецкой стороне цена холостому и того плоше. Знаете, как у немцев будет холостяк?

– Скажете – узна́ю.

– Альткинд. Перевести если – старый ребёнок. Страшно-то что! Навроде и не был взрослым, навроде ребятёнком так и износился. Остарел. Никакой почки от тебя. Никакой веточки. Никакого своего и самого тоненького корешка не пустил в русский в народушко. Так и засох дитятей-пустоцветом.

– Ну на что эдако стращать-то себя? – Жалость берёт душу мою в мягкие коготочки. – Повстречаете ещё.

– Вдогонку своей судьбине я не поклонюсь. Будто по злому року моей фамилии всё рассохлось… Велик телом, да мал делом… В моём возрасте уже… На лужок с чужими внучками не жиманёшь. Зазорно да и некогда. Всё то война, то работа… Ждучи поп усопших, да и сам уснул. За беготной за работой за моей – а, поперёк её! – так вот скапустишься и жениться позабудешь. А ведь грешен. Ну манит же, чтоб-с и жена сияла при мне в ясной наличности, и бельмешок[136] чтоб-с святой окроплял водичкой своей мне коленья по праздникам. Хоть бы одинёшек колосочек выколыхати на разводку… До-о-о-ро-го бы дал, абы до внуков до своих докашлять. Эвона какой я наполеонище! А сам же, каюсь, боюсь вашу сестру. Будто землетрясения векового!

– Помилуйте! Да откуда у вас всё эти страхи? Вы ж и дня не терпужили в семейном звании!

– Если б я ещё и не слышал. Не закладывайся за овин, за мерина да за жену! Железо уваришь, а злой жены не уговоришь. Была жена, да корова сожрала; да кабы не стог сена, самого бы съела! О! Или… Дважды жена мила бывает: как в избу введут да как вон понесут! Э как! Это в большую редкость, какой супружник без претензиев к хозяйке. А то только и слышишь: пила деревянная, бензопила «Дружба», кочерга калёная, гусыня шипучая… Чего-чего ни слыхал, а всё ж туда зовёт. К пилке. К «Дружбе». Устал, поверите, мандражировать. Прямо извилины задымились… Вот насмелился, глядючи под заступ, криводуй несчастный.

– Да-а, – покачала я головой. – Года ваши не мальчиковые. За полста занесло?

– А то! Ещё… Не в прошлую вот весну, не в ту – а в по-за ту ещё весну… Позалетось…[137] Навпрочь отгодился!

– Захолостовались…

– Захолостовался, вселюбезная Анна Вы Фёдоровна…

Он зачем-то наклонился к сапогу, поднялся скалой и только со всего саженного плеча а-а-а-ах! вилкой в стол и нехорошо так засмеялся, запоглядывал, как вилка, что на палец вбежала в доску, по-скорому кланяется то в его, то в мою сторону:

– Два удара – восемь дыр!

На всякую случайность отхлынула я подаль к порожку.

Шлю вопрос:

– Это что ещё за фантазия на вас наехала?

– А такая моя фантазия, Анна Вы свет Фёдоровна… Нету у Вас друга ближе платка. Никуда-то он, во всю голову цветок, не уйдёт от Вас, не уйди Вы сами… Так нету, – он тяжело провёл широкой, на манер лопаты, ладонью по совсем лысой голове, – так нету и у меня, пня кудрявого, подруги против этой щербатой вилки. Всю послевоенку раструсил я по командировкам. С начала ещё войны и до сёдни при мне за голенищем живёт. По все дни кормила меня эта вилка Два Удара – Восемь Дыр.

Он подал мне свою вилку.

Смотрю, на черенке гвоздком так наискоску нацарапано:


«Рассыхаев. Сталинград. 26.10.41 – Берлин. 10.5.45».


Я ахнула:

– В такой час прокормить!

– И потом… Привык, знаете, как к живому к человеку. Ну да ладненько… Ну что мы всё про меня да про меня? Полно про меня. Давайте про нас. Не надоело Вам с одними с этими стенами? Не кусаются? Что б Вам да не пойти за меня?

«Однако прыткий, – думаю. – Как впросте… Такому легкодушному присвататься, что воды попросить напиться».