от и оторвал от стула. Офицер распахнул рот, просипел что-то надорвано, калмык двинул его кулаком в нос и показал пальцем на выход:
– Вперед!
Тот, держа руки над головой, послушно двинулся к двери, но по дороге зацепил носком сапога за земляной выступ и чуть было не растянулся на полу. Бембеев, сделав рывок вперед, повис над ним и ухватил рукой за воротник. Снова ткнул пальцем в дверь:
– Вперед!
Немец вновь поднял руки.
Оказавшись снаружи, калмык спросил у Удалова шепотом:
– Ну как? Все тихо?
– Как в гробу.
– Тьфу, тьфу, тьфу! – калмык суеверно поплевал через левое плечо. – Тихо, как в гробу, нам не надо!
Он ужом скользнул на тропу. Пленного погнали следом.
Пленный, понимая, что русские лазутчики запросто могут ему проредить челюсти, не сопротивлялся, послушно сворачивал по тропке, старался, чтобы в кармане ничего не бряцало, замирал, когда калмык давал команду остановиться, зубами зажимал рвущееся из глотки дыхание и ждал команды бежать дальше. Немец был покорный, усталый, уже битый войной, из тех, кому она надоела.
Прошло несколько минут, и лазутчики очутились на берегу Прута. Удалов, тяжело дыша, опустился на корточки, притиснул к губам ладонь, чтобы не был слышен его хрип.
– Кажись, всё, – пробормотал, стискивая рот в кулак, – прошли без сучка… Повезло.
– Не говори «гоп», пока через тын не перемахнешь, – предупредил его Бембеев, подтягивая за веревку к берегу два связанных вместе бревна.
Проворно скинув с себя брюки, он через голову стащил гимнастерку, оставшись в рубахе и белых кальсонах, хорошо видимых в темноте.
– Вот и пригодился нам четвертый, – сказал он, развязывая узлы веревки и располовинивая обрубки с торчащими на манер гребеночных зубцов сучьями, – вот и пригодился… Раздевайся, господин хороший, – велел он немцу.
Тот все понял и начал торопливо расстегивать китель. На шее у немца болталась цепочка, на ней – то ли медальон, то ли маленькая иконка, яркий металл призывно проблескивал сквозь темноту, пленный прикрыл его рукой и ступил в холодную ночную воду Прута.
– Правильно, – одобрил его действия калмык.
В следующее мгновение он сделал несколько гребков и пустился в плавание, немецкий офицер послушно последовал за ним. Замыкающим уходил Удалов: неторопливо огляделся, положил карабин на бревно и ногами оттолкнулся от берега.
На оставленном ими берегу загрохотал пулемет, очередь привычно вспорола пространство. Калмык прильнул к бревну. Пули прошли низко над водой, впечатались в противоположный берег, срубили какой-то слабенький, едва державшийся за осыпающуюся глину куст, тот с шумом свалился в воду.
Калмык вновь выпрямился, за сук подтянул к себе бревно, на котором лежал немец, и велел ему проворнее работать руками. Пленный послушно заработал ладонями, обогнал «корабль» Бембеева.
– Молодец, фриц! – одобрительно отплюнулся калмык, употребив недавно появившееся на фронте словцо.
Противоположный берег, на котором находились русские, сонно молчал. Рыба, которая так шумно плескалась в воде перед заходом солнца, исчезла, словно бы вымерла, – безжизненной стала река и сколько ни гребли лазутчики, чтобы приблизить берег, а он все никак не приближался. Бембеев до боли в глазах вглядывался в черноту, ничего не находил и продолжал устало грести дальше. Рядом с ним также напряженно, выбиваясь из сил, греб немец. Бембеев ни на мгновение не выпускал его из вида.
Временами калмыку казалось, что он остался один, совершенно один в огромном черном пространстве, которое ему никак не одолеть, что нет ни Удалова с Еремеевым, ни пленного немца, все ушли на дно Прута, и тогда он невольно прижимался к бревну, вдавливался подбородком в скатку одежды, вновь простреливал глазами пространство, морщился от того, что ничего не мог увидеть и делал усиленные гребки ладонями. Вздыхал свободнее, когда видел рядом с собою бревно с вяло сгорбившимся немцем. Потом глаза выхватывали из темноты Еремеева, помогавшего немцу грести – Ерема подталкивал его бревно торцом приклада, – калмык вновь вздыхал, выплевывал изо рта воду и слышал свой тихий хрипловатый голос:
– Поторапливайтесь, ребята, поторапливайтесь!..
Едва достигли своего берега, как из густоты кустов вывалился казачий наряд, пловцов подхватили под мышки и потащили в глубину леса:
– Здесь опасно, задерживаться нельзя… Пошли, пошли! Господин Дутов уже заждался вас.
– А где его высокоблагородие? – спросил калмык. – Доложиться ведь надо.
– Сидит в двух километрах отсюда, выше по течению…
– Это так нас отнесло?! – неприятно удивился Бомбеев. – Ничего себе теченьице! Как на Яике…
Пленный оказался ценным собеседником, достойным – рассказал о всех новинках, вводимых в германской армии; Бембеев, Еремеев и Удалов были за поимку важного пленника представлены к Георгиевским крестам, и вскоре Дутов перед строем пешей команды вручил их бравым разведчикам.
– Трое храбрецов совершили вылазку, не сделав ни одного выстрела, – сказал Дутов. – Урон германцам нанесен такой, будто на ту сторону сходил весь наш пеший эскадрон. Вот как надо воевать! – Дутов взметнул над собой кулак, потряс им.
Над строем летали стремительные, будто пули, шмели, пахло цветущей сиренью и медом, воздух был чист и плотен.
– Через несколько дней нам предстоит идти в наступление, – сказал Дутов, – готовьтесь к нему, казаки. Войну эту во имя государя нашего, России и православной веры мы выиграем.
Он прошелся вдоль строя, остановился около Климова, вытянувшегося с застывшим лицом, оглядел его, остался доволен, передвинулся вдоль строя дальше, вновь остановился. Вторично взметнул над собой кулак и рубанул им воздух:
– Обязательно выиграем!
Ночь двадцать восьмого мая шестнадцатого года была темной, глухой, в ней вязли все звуки. С неба сыпался мелкий противный дождь, шуршал неприятно, опускаясь в траву, на листву деревьев, собираясь в воронках, в кузовах разбитых пароконок, в торчащих на попа медных артиллерийских гильзах на бывших позициях, пропитывал насквозь одежду. Казаки матерились.
Готовность номер один была объявлена еще вечером. Еремеев достал свой сидор[10], развязал веревку, заглянул внутрь. Скарб у него, как, собственно, и у всех казаков, был простой – пара чистого белья на случай, если где-нибудь удастся принять баньку, запасные портянки, иконка Богородицы, ложка с вилкой, полотенце и разная исходная мелочь от иголки с нитками до мятого, видавшего виды котелка, завернутого в немецкую газету. Такой же немудреный скарб был и у Удалова. Правда, кроме иконки у него еще имелся молитвенник.
– А у тебя, Африкан, иконы есть? – спросил Еремеев у калмыка.
Удалов запоздало придавил сапогом ногу Еремеева:
– Ты чего это, Еремей? Он же – другой веры.
– Я – некрещеный, – просто ответил калмык.
– Так давай мы тебя… это самое… окрестим.
Сапожник вновь надавил на ногу Еремеева, тот отмахнулся от него, будто от комара:
– Не мешай!
– Ты чего затеял? Сейчас оскорбленный Африкан схватится за пику и проткнет тебя насквозь.
– А чего, окреститься – это дело хорошее, – неожиданно произнес Бембеев, – среди калмыков тоже есть крещеные…
– Вот видишь, – назидательно проговорил Еремеев, отодвигаясь от приятеля.
– Только с этим делом спешить не надо, – проговорил Бембеев, – закончится наступление – можно будет и окреститься.
– А у калмыков какая вера? – Удалов хитро сощурил глаза. – Мусульманская?
– Нет, – Бембеев качнул головой. – Мы – буддисты.
О таковых Удалов даже не слышал. Поинтересовался:
– Это кто такие будут?
Калмык махнул рукой:
– Потом расскажу, – он придвинул к себе аккуратно сшитый, с двойным дном сидор, заглянул внутрь, имущества у него было еще меньше, чем у Еремеева.
– Это правда, что вы, русские, перед тем, как пойти в атаку, надеваете чистое белье?
– Правда, – Еремеев достал из сидора чистую рубаху, – умирать положено в чистом. Самое последнее дело – положить человека в землю в грязном белье.
– А еще хуже – не перекрестить его знамением и не прочитать напоследок молитву, – добавил Удалов.
Тихо было в русском стане, у костров. Люди, готовясь к переправе через Прут, прощались со своим прошлым, с тем, что никогда уже не вернется, шевелили губами, немо творя молитвы, и поглядывали в быстро темнеющее небо. Кто-то запел песню про казачью долю, песню подхватили, но долго она не продержалась, угасла…
Ночную переправу русских через Прут немцы засекли. Вначале загавкал один пулемет, потом к нему присоединился второй, пули густо посыпались в воду. Затем на германском берегу рявкнуло орудие. За ним другое. Раньше орудия на этом участке фронта замечены не были, они стояли выше по течению Прута в специально вырытых капонирах[11].
Недалеко от Дутова, плывущего вместе со своей пешей командой, в воду всадился снаряд, волна накрыла войскового старшину с головой, поволокла в опасно пузырящуюся глубину, Дутов задергался, замолотил руками, стараясь вырваться из жадного зева, засасывающего его, захрипел, глотая воду, давясь ею и собственным хрипом, – холодный страх сдавил Дутову грудь.
Он заработал руками проворнее, вкладывая в судорожные движения последние силы. Наконец зев ослаб, Дутов вынырнул на поверхность и вцепился руками в бревно, потерявшее своего хозяина.
Рядом плыл плот с короткоствольной пушчонкой, установленной на железный лафет. Около пушчонки горбился, оберегаясь от чужих осколков, орудийный расчет – трое худых солдат, бородатых, очень похожих на неуклюжих птиц, вылупившихся из одного гнезда: коротенький щиток орудия не мог прикрыть всех их, и артиллеристы покорились своей судьбе – что будет с ними, то и будет…
Над головами людей, в воздухе, вновь раздался шелестящий, с коротким подвывом звук, и в воду лег еще один снаряд, взбугрил высокую крутую волну. Она накренила плот с гордой пушчонкой и та медленно поползла с плота в воду. Один из сгорбленных артиллеристов застонал и сполз под колеса пушчонки, двое других вцепились руками в колеса, засипели, стиснув зубы и тряся мокрыми головами, удерживая орудие на плоту. Хорошо, лафет пушчонки был привязан проволокой к бревнам, орудие хлебнуло стволом воды, и плот выпрямился…